Глава 1. Единственный
Первым вернулся холод. Не тот, что кусает лицо на морозе, а другой, идущий изнутри, из костей, будто кто-то выкачал из тела все тепло и забыл залить обратно. Глеб Северцев открыл глаза и в первую секунду не понял, где верх, где низ и есть ли они вообще.
Темнота была неполной. По стенам ползли красные отсветы аварийных ламп, они вспыхивали, гасли, снова вспыхивали, и в этих коротких сполохах он видел коридор: узкий, обшитый серыми панелями, с оборванными жгутами проводов, что свисали с потолка, как водоросли. Он висел в невесомости и медленно вращался вокруг себя. Понял это только тогда, когда стена сама поехала ему навстречу и мягко ткнулась в плечо.
— Тихо, — сказал он сам себе. Голос в шлеме прозвучал чужим, сиплым. — Тихо. Сначала думаем, потом паникуем.
Он поднял руку в перчатке, поймал поручень у стены и остановил вращение. Перед глазами по забралу шла тонкая трещина, волосок, от левого края почти до центра. Возле нее едва слышно посвистывало: где-то травило воздух. Индикатор на запястье показывал давление в скафандре. Падало. Медленно, но верно. Значит, у него есть время. Немного, но есть.
Пальцы левой руки не разгибались до конца. Он проверил их по одному, как проверяют инструмент перед работой: большой, указательный, средний. Слушались все, просто плохо. Что-то ударило его по левому боку, и ребра отзывались тупо и глубоко при каждом вдохе. Не сломаны. Треснуты, наверное. Треснутые ребра это не смертельно, треснутые ребра это неудобно.
Память возвращалась рвано, кусками, как плохо смонтированный фильм. Станция «Харон». Вытянутая орбита, высокий апогей, полгода одного и того же вида в иллюминаторе. Шестой месяц вахты. Он помнил, как проверял контур охлаждения в техническом отсеке: там всегда стоял ровный гул насосов, такой густой, что в наушниках приходилось выкручивать громкость внутренней связи на предел, а канал дальнего приема он вообще отключал, чтобы не мешал. Помнил, как Наумова смеялась над чем-то в соседнем модуле, и смех доносился не через связь, а прямо через переборку, глухо и по-домашнему. Дальше провал. Удар? Разгерметизация? Ничего. Только черная дыра там, где должны быть ответы.
— Соколов, — позвал он в эфир. — Командир, прием. Женя, ты меня слышишь?
Наушники ответили шипением. Ровным, безразличным шумом, каким отвечает только пустота.
— Наумова. Ильхам. Лунев. Кто угодно. — Он перещелкивал каналы один за другим, и каждый молчал одинаково глухо. — Прошин, ты вечно висишь на пятом. Ну хоть кто-то же должен был остаться.
Никто не остался. Он это чувствовал так же ясно, как холод в костях, но заставлял себя не верить. Верить значит остановиться, а останавливаться нельзя. Пока двигаешься, ты жив.
Он оттолкнулся и поплыл по коридору, ловя поручни. Мимо проплыла чужая перчатка, пустая, скрюченная, будто все еще сжимала что-то невидимое. Дальше планшет с треснувшим экраном, застывшие в воздухе бусины воды, круглые и блестящие, как елочные шары. Глеб отвел их ладонью, и они разлетелись новыми, еще более мелкими, тускло вспыхнув в красном свете.
Возле люка в бытовой отсек его догнала мысль, простая и настолько очевидная, что он удивился, почему она пришла только сейчас. Он остановился, поймал поручень, замер.
Станция не гудела.
Полгода он засыпал под этот звук и просыпался под него. Вентиляция, насосы, гироскопы, компрессор в системе регенерации: тридцать восемь источников шума, он знал их наперечет, он сам половину из них перебирал руками. Станция всегда разговаривала. Ныла, шелестела, где-то поскрипывала на теневой стороне, когда металл сжимался от холода. Сейчас она молчала так, как молчит выключенный дом. Только собственное дыхание в шлеме и тонкий свист из трещины.
— Ладно, — сказал Глеб вслух, чтобы услышать хоть чей-нибудь голос, пусть даже свой. — Ладно. Значит, обесточено все. Значит, идем к пульту.
Коридор вывел его к иллюминатору, большому, во всю переборку. Он собирался пройти мимо. Он даже успел оттолкнуться, чтобы пройти мимо. И все-таки остановился, вцепившись в холодную раму, и посмотрел вниз.
Земля была там. Огромная, безмолвная, повернутая к нему ночной стороной. И что-то в ней было неправильно. Глеб смотрел несколько долгих секунд, прежде чем понял, что именно: не горели города. Там, где по ночной стороне всегда тянулись золотые нити, цепочки огней, паутина трасс, зарева мегаполисов, размытые пятна над облаками, сейчас лежала ровная, глухая чернота. Ни единой искры. Континент, погруженный в темноту, как дно океана.
— Этого не может быть, — прошептал он. — Просто грозовой фронт. Просто я смотрю не туда. Азия, ночь, облачность. Мало ли.
Слова падали в пустоту и не убеждали даже его самого. Он знал этот вид наизусть, полгода смотрел на него каждый оборот. Внизу сейчас должна была лежать русская равнина, а на ней, ближе к правому краю окна, желтая клякса с длинными протуберанцами вдоль трасс, и в ней где-то есть один дом с окнами на восток, и в этом доме спят двое. Он умел находить эту кляксу, не думая, как человек находит выключатель в собственной прихожей. Сейчас он водил глазами по стеклу и не находил вообще ничего. Чернота была не пустой, в ней угадывались облака и блеск воды под звездами, значит, планета на месте. Просто на ней погас свет.
Он поймал себя на том, что считает. Привычка инженера: если непонятно, начинай мерить. Гроза не бывает шириной в шесть тысяч километров. Авария в сети не гасит два часовых пояса разом и не гасит их одновременно с третьим. Затмение не выключает электричество.
— Позже, — сказал он себе жестко, отрывая взгляд от стекла. — Об этом позже. Сейчас: воздух, связь, свет. По порядку. Как учили.
Голос почти не дрожал. Он этим почти гордился.
Люк командного модуля не поддавался. Глеб уперся ботинками в переборку, взялся обеими руками за рычаг аварийного привода и качал его до тех пор, пока створка не поползла вбок, скрежеща по перекошенным направляющим. Ребра отозвались так, что перед глазами поплыли темные пятна. Он переждал, дыша мелко и часто, и качал дальше.
За люком было еще темнее, чем в коридоре. Пахнуть в скафандре ничем не могло, но Глебу все равно показалось, что оттуда потянуло холодом нежилого помещения. На дальней панели горел одинокий зеленый огонек: живой, ровный, единственный на всей станции.
Он подтянул себя к пульту, смахнул с сенсора застывшую каплю и вдавил ладонь.
— Система, ответь. «Скиф», прием. Ну давай же.
Экран дрогнул, пошел рябью, потом полосами и выдал бледную строку текста. Механический голос, ровный, до омерзения вежливый, заговорил прямо в наушниках:
— Здравствуйте, Глеб Андреевич. Бортовая система «Скиф» в аварийном режиме. Доступно четыре процента вычислительных ресурсов. Я рад, что вы живы. По моим данным, вы единственный.
Слово повисло в темноте, тяжелое и круглое, как та застывшая капля воды.
— Единственный кто? — спросил Глеб, хотя уже знал ответ и всем нутром не хотел его слышать.
— Единственный член экипажа, чей скафандр отвечает на опрос, — сказал «Скиф». — Пять меток молчат девятнадцать часов сорок минут. Шестая, командирская, молчит четырнадцать. Я пытался будить вас все это время. Честно говоря, я почти перестал надеяться.
Глеб держался за пульт двумя руками. Ему нужно было держаться за что-нибудь.
— Ты ошибаешься, — сказал он ровно. — Метка может молчать по десятку причин. Села батарея. Отвалилась антенна. Человек снял скафандр и спит в спальнике, потому что в скафандре не поспишь. Ты видишь железо, а не людей, «Скиф». Ты всегда видел только железо.
— Это верное замечание, — согласилась система. — И я держал его в уме девятнадцать часов. Поэтому опрашивал не только метки. Медицинские браслеты экипажа передают пульс по отдельному контуру, он маломощный и работает даже при обесточенной шине. Все шесть браслетов показывают ноль. Но не одновременно, Глеб Андреевич, и вот это самое скверное. Двое остановились разом, девятнадцать часов сорок минут назад. Трое гасли один за другим в течение следующих двух часов сорока минут. Командир Соколов держался дольше всех и остановился четырнадцать часов назад. Я перепроверил эти цифры сто восемьдесят раз, потому что у меня было много свободного времени и мало желания в них верить.
Глеб закрыл глаза. Под веками было темно и тихо, и в этой темноте очень спокойно, обстоятельно, будто раскладывая бумаги по столу, память выложила ему шесть лиц.
Соколов, который никогда ничего не повторял дважды и каждое утро, перед подъемом экипажа, заводил свои механические часы. Огромная старая «Ракета» на липучке поверх рукава, круглая, как медаль. Над ним смеялись всей станцией: командир, ну зачем, у тебя на запястье шесть таймеров и сверка с наземным временем каждые сутки. А Соколов молча крутил головку и говорил: у железа кончается питание, а у этой не кончается ничего, кроме моего терпения.
Наумова, которая пила чай из тубы через соломинку и утверждала, что чувствует разницу между заваркой из первой партии и из третьей.
Ильхам, который умел спать сидя, вцепившись в поручень, и просыпался ровно за минуту до вызова.
Лунев со своими графиками. Прошин, самый молодой, которому все время казалось, что он делает что-то не так. Забелин, который вешал над койкой фотографию собаки и говорил, что жену снимать не будет, потому что жена и так везде.
Ноль. Шесть раз ноль: сначала двое разом, потом трое вразнобой, а потом, много позже, командир. Так гаснут окна в доме, где ложатся спать не сговариваясь.
И тут он зацепился за цифру, которая не ложилась к остальным.
— Погоди, — сказал он, не открывая глаз. — Первые двое и командир. Между ними почти шесть часов.
— Пять часов сорок минут, — сказал «Скиф».
— То есть он их всех пережил. — Глеб произнес это очень медленно, будто пробуя каждое слово на прочность. — И оставался на станции один, живой, почти шесть часов. Что он делал все это время?
— Работал, — сказал «Скиф». — Больше я вам отсюда не скажу ничего. Не потому что не хочу. Потому что доказательства лежат на четвертом узле, а я на четырех процентах и не имею права утверждать то, чего не могу показать.
— Хорошо, — сказал Глеб. Голос все-таки сломался посередине, и он переждал, и повторил: — Хорошо. Я тебя услышал.
— Мне жаль, — сказал «Скиф».
— Тебе не может быть жаль.
— Формально нет, — согласилась система. — Практически я не знаю, чем еще назвать состояние, в котором нахожусь последние девятнадцать часов. Мне не хватает словаря. Я работал на четырех процентах и половину из них тратил на то, чтобы будить вас. Это было нерационально. Я знал, что это нерационально, и продолжал.
Глеб открыл глаза. Зеленый огонек на панели горел ровно, не мигая, единственный теплый глаз в мертвой темноте.
— Сколько у меня воздуха?
— В скафандре около пяти часов при текущей утечке.
— А времени?
Пауза. Короткая, но Глеб ее услышал: у машины на четырех процентах не бывает пауз просто так.
— Времени меньше, — сказал «Скиф». — Но давайте по порядку, как вы и предложили. Сначала я покажу вам, что случилось со станцией. Мне понадобится ваше терпение: картина неполная и местами настолько неприятная, что я трижды пересчитывал ее заново.
— Показывай.
— Один момент. — Экран мигнул, схема станции начала прорисовываться линия за линией, медленно, как рисует уставшая рука. — Пока идет отрисовка, Глеб Андреевич, я обязан сообщить вам одну служебную мелочь. Она, скорее всего, ничего не значит.
— Говори.
— Я веду журнал обращений к моей памяти. Это простой список: кто, когда, что запрашивал. За последний час в нем три записи. Три раза кто-то запрашивал у меня полную схему станции с указанием жилых объемов и уровня кислорода в них. Запросы шли с терминала третьего модуля.
Глеб очень медленно повернул голову к люку, за которым остался темный коридор.
— Третий модуль разгерметизирован, — сказал он.
— Да, — согласился «Скиф». — Полностью. Уже двадцать часов.

