Глава 3. Тот, кто остался
Имя на билете было моё. Моё — от первого до последнего знака, выведенное тем же почерком, каким когда-то расписывалась моя мать в дневнике погоды, который вела все годы до своего отъезда. Я знала этот почерк лучше, чем собственный. Каждая буква пахла её пыльцой с подоконника и горьковатым чаем, который она пила только по утрам.
— Это мама, — сказала я. И почувствовала, как Гришина рука, холодная, но живая, сжалась вокруг моей сильнее.
— Твоя мать уехала позавчера, — тихо проговорил он. — Я видел, как она выходила с чемоданом. Она смотрела на луну, как все. Как все, кто уходил.
— Да. Уехала. — Я перевела дыхание. — Но если она уехала, почему её билет лежит у нас на двоих? Почему её имя написано на билете, который держит… — я запнулась, — …который держит отражение?
Отражение не двигалось. Оно стояло за стеклом, как будто по ту сторону окна был не двор с облезлыми тополями, а та же самая комната, только перевёрнутая. Оно держало третий билет кончиками пальцев, бережно, как держат вещь, которую боятся уронить. И улыбалось маминой улыбкой — той самой, которой она улыбалась, когда я в детстве говорила что-то правильное, а она меня не поправляла.
— Гриш, — сказала я, не отрывая глаз от стекла. — А у тебя на билете что написано?
Он не ответил. Я обернулась. Гриша смотрел на свой билет, и лицо у него было такое, каким я его не видела ни разу за шесть лет. Он бледнел — не так, как бледнеют от холода, а так, как будто кто-то выключил в нём свет.
— Гриша?
— Здесь, — сказал он и поднял билет так, чтобы я видела. — Здесь теперь не «вместе» и не «начало ноября». Здесь теперь имя. И это не моё имя.
Я посмотрела. На его билете, там, где ещё вечером было выведено одно слово, теперь стояло другое, ровным, знакомым почерком. Имя моего мужа. Того, кто уехал вчера, не оставив записки.
— Он тоже, — прошептала я. — Он тоже смотрел на луну, когда уходил.
— И он тоже оставил билет, — отозвался Гриша. — Только вот что. — Он перевернул билет. — Здесь есть вторая сторона. Я вечером её не видел.
На обороте было написано одно-единственное слово, и при взгляде на него у меня оборвалось что-то в груди, как будто я провалилась на ступеньке, которой на самом деле не было.
— «Возвращайтесь», — прочитала я вслух. — Тут написано «возвращайтесь».
Отражение за стеклом наклонило голову, будто услышало. И в тот же миг луна за его плечом качнулась — я снова почувствовала это движение, не зримое, а какое-то внутреннее, как будто земля под домом сделала вздох. Край её был все ещё не тот, все ещё рос внутрь, но теперь я видела: она росла не к нам. Она росла от нас.
— Она звала их наружу, — проговорила я, собирая мысль по кусочкам. — Мужа, мать, всех, кто ушёл за эти годы. А теперь она зовёт внутрь. И билеты…
— Билеты — это не то, по чему уходят, — договорил за меня Гриша. — Билеты — это то, по чему возвращаются. Твой билет держит твоя мать. Мой билет держит твой муж. И у нас на двоих — только два, а отражение держит третий. — Он замолчал и посмотрел на меня. — Я думаю, третий — это обратный. Пустой, потому что его ещё некому держать.
За окном отражение медленно подняло вторую руку и прижало её к стеклу ладонью. Я машинально вытянула свою. Моя ладонь легла на стекло ровно поверх её — и под пальцами стекло оказалось не холодным. Оно было тёплым. Тёплым, как ладонь человека, который стоял по ту сторону долго и ждал.
— Она хочет, чтобы мы пошли, — сказала я. И почувствовала, как по спине пробежал озноб, не от холода, а от того, что я наконец поняла. — Она хочет, чтобы мы пошли туда, куда ушли они. И привели их обратно.
Гриша молчал. Я слышала, как он дышит — ровно, глубоко, как человек, который принимает решение, а потом уже не передумывает.
— А если мы войдём туда, — сказал он наконец, — и не сможем выйти? Если там нет обратной дороги, а билет — только в одну сторону?
Я не ответила. Потому что в эту секунду отражение за стеклом сделало то, чего я никак не ждала. Оно отпустило третий билет. И билет — бумажный, настоящий, с маминым почерком на лицевой стороне и единственным словом на обороте — не упал. Он повис в воздухе по ту сторону стекла, медленно вращаясь, как осенний лист, который не решается упасть.
А потом на гладкой поверхности стекла, там, где моя ладонь лежала на тёплом, проступили буквы. Одна за другой, как будто их писали изнутри, пальцем, обмакнутым в лунный свет. Я прочитала их вслух, не в силах остановиться, и Гриша рядом со мной побелел снова, потому что это были не слова. Это был адрес. И он начинался с нашей улицы.
— …дом тринадцать, — дочитала я. — Квартира… — И тут голос у меня сел, потому что номер квартиры, который проступал на стекле, был наш. Наша квартира. Та, где мы стояли сейчас.
Билет за стеклом дрогнул и повернулся ко мне той стороной, где было имя. Но теперь под маминым именем стояло второе. Муж. И третье — Гришино. И четвёртое — моё.
Четыре имени. Четыре билета. А отражение за стеклом уже не было одно — за его плечом, во мраке по ту сторону, смутно проступали ещё силуэты. Много. Слишком много для одного окна.
— Гриш, — сказала я, чувствуя, как тёплое стекло под ладонью становится ледяным. — А дом тринадцать на нашей улице… он же сгорел три года назад. Вместе со всеми квартирами. Там же никто не живёт. От него осталась одна коробка.
Гриша посмотрел на меня. И я увидела в его глазах то, чего не видела никогда, — не страх, а что-то гораздо хуже. Знание.
— Я знаю, что там никто не живёт, — сказал он. — Я там родился.
И отражения за стеклом, все до одного, одновременно подняли руки и прижали ладони к стеклу — так, что моя ладонь оказалась зажата между их четырьмя. И стекло под моими пальцами качнулось, как дверь, в которую постучали изнутри.

