Глава 1. Третий цикл
Луна убывает пятый день, и я знаю это не по календарю, а по тому, что в доме стало тише.
У нас в квартале дома стоят так, что луну видно только из кухни и только с двадцать второго числа по третье. Всё остальное время её загораживает четырнадцатиэтажка через дорогу, у которой на крыше стоит рекламный щит с надписью «Ваш новый дом». Щит не горит уже два года.
Сегодня среда. Половина шестого утра. Я стою на кухне босиком, потому что тапки остались в спальне, а в спальню я пока не иду.
Витя уехал вчера.
Я говорю «уехал», хотя правильнее было бы сказать «его нет». Уехал — это когда есть куда. А тут просто: я вернулась с работы в семь двадцать, и в прихожей не было его ботинок. Тех, коричневых, которые он покупал в позапрошлом ноябре и потом три месяца объяснял, почему они стоили столько, сколько стоили.
Записки не было. Я обошла квартиру дважды, потом ещё раз с телефонным фонариком, потому что мне пришло в голову, что записка могла упасть за тумбочку. Записка не падала за тумбочку. Записки просто не было.
Зато не было и половины его вещей, а это, если подумать, сообщение подлиннее любой записки. Он забрал зимнюю куртку, две рубашки, зарядку, коробку с документами и почему-то мою кружку — синюю, с отбитым краем, из которой он никогда не пил, потому что край его раздражал.
Я не звонила. Вот это, наверное, надо объяснить, потому что все, кому я потом рассказывала, спотыкались именно здесь.
Я не звонила, потому что знала: он не возьмёт трубку. Не из вредности. Витя не умеет говорить о том, что уже решил. Он умеет решать и умеет молчать, а середины у него нет, и все двенадцать лет я думала, что это надёжность.
А позавчера уехала мама.
Она позвонила во вторник в шесть утра — она всегда звонит в шесть, потому что уверена, что в шесть я уже на ногах, и за двадцать лет ни разу не ошиблась, — и сказала:
— Наташа, я к Гале, в Кинешму. Кошку заберёшь?
— Мам. Ты же с Галей не разговариваешь с девяносто восьмого года.
— Так пора уже, — сказала она. — Билет на семнадцать сорок.
— Надолго?
И вот тут она помолчала. Секунды три. У мамы нет пауз, у мамы речь идёт сплошным потоком, как вода из плохо закрытого крана, и эти три секунды я до сих пор слышу отчётливее, чем всё, что было сказано после.
— Как пойдёт, — сказала она.
Кошку я забрала. Кошка сидит сейчас на холодильнике и смотрит на меня оттуда с выражением, которое я бы назвала «ну и что дальше».
Первую ночь я не спала совсем. Не плакала — просто лежала и слушала дом.
Наш дом ночью говорит. Внизу, в третьей квартире, у мужчины кашель, который я узнаю среди тысячи. На пятом кто-то ходит от стены к стене, всегда одинаковое количество шагов, семь туда и семь обратно. Лифт останавливается на девятом чаще, чем на всех остальных этажах вместе. Я знаю про этот дом всё, кроме того, куда делся человек, с которым я в нём жила.
Утром я вышла на кухню и поймала себя на том, что достаю две чашки. Не по привычке — я специально проверила потом, — а потому что рука сама. Двенадцать лет живут не в голове, они живут в локте.
Вторую чашку я не убрала. Она так и стоит на столе, и я обхожу её, как обходят мебель.
Так вот, про луну.
Первый раз я заметила это шесть лет назад, когда мы только переехали. Тогда за две недели убывающей от нас ушли: сосед снизу — к сыну в Тюмень, женщина из тридцать первой — просто уехала, продав квартиру за одиннадцать дней, и Лена с работы, которая в понедельник смеялась над корпоративом, а в четверг подала заявление и через месяц была в другом городе.
Я тогда сказала об этом Вите. Он посмеялся и сказал, что в мае вообще все переезжают, потому что дети заканчивают школу. Он был прав. Он всегда был прав, и это никак не мешало мне быть правой одновременно с ним.
Второй раз — три года назад, в январе. Тогда ушёл мой отец, и я не буду про это писать сейчас, потому что это отдельно.
Сейчас третий.
И ещё одно, про что я не рассказывала никому, потому что рассказывать такое вслух — значит признать, что ты этим занималась.
Я вела список. Четыре года, в блокноте, где обычно записываю анализы. Дата, кто ушёл, какая фаза. Двадцать девять человек. Из них двадцать два — в убывающей.
Статистически это ничего не доказывает: выборка кривая, потому что про кого-то я узнавала случайно, а про кого-то не узнавала вовсе. Я сама себе это объясняла раз двадцать, вслух, на кухне, с чашкой в руке.
А в марте я поймала себя на том, что не хожу к маме в убывающую луну. Не потому что верю. Просто как-то так складывается: то дежурство, то дождь, то устала.
В этот раз я не пришла к ней три раза подряд.
Я понимаю, как это звучит. Я работаю в лаборатории при городской больнице, я двадцать лет считаю лейкоцитарные формулы и знаю цену совпадению лучше многих. Если взять любые две недели любого месяца и записать всё, что случилось, наберётся такой же список. Мозг человека устроен так, что он находит узор в чём угодно, — я это знаю, я про это даже читала.
Знать и не слышать — разные вещи.
А сегодня утром я проснулась в четыре с ощущением, которого у меня не было никогда.
Не тревога. Тревога — это когда сжимается. Тут наоборот: разжалось. Как будто с меня сняли ремень, который я двенадцать лет считала частью тела, и теперь я стою и не понимаю, чем держаться.
Я лежала и очень отчётливо думала одну мысль: уходить должна я.
Не «я хочу уйти». Не «мне надо уехать». Именно так, безлично, как объявляют на вокзале.
И тут же вторая мысль, следом: а куда?
Я села на кровати и стала перебирать. У меня нет Гали в Кинешме. Сестры нет. Подруга есть, Оксана, но у Оксаны двое и муж на удалёнке в единственной комнате. Дача была бабушкина, продали в две тысячи девятом. Гостиница — я представила себе, как в среду утром иду в гостиницу в своём же городе, и мне стало смешно, а потом почему-то нехорошо.
Получалось, что уходить мне надо, а идти некуда. И вот это, а не пустая прихожая, было первым по-настоящему страшным за эти три дня.
Я встала, пошла на кухню, поставила чайник и увидела луну.
Она стояла низко, над самым щитом «Ваш новый дом», ободранная с левого края, и была такого цвета, каким бывает старый шов на стекле. Я стояла и смотрела на неё, наверное, минут пять. У меня по стеклу шли капли — с вечера был дождь, а к утру подморозило, и капли встали.
Мне было сорок два года, я стояла босиком на холодном полу в чужой уже квартире и разговаривала с луной. Я так и сказала вслух:
— Ну хорошо. И что мне теперь делать?
За стеной у Гриши упало что-то тяжёлое.
Гриша — это сосед. Стена между нами такая, что я знаю о нём больше, чем о некоторых родственниках. Он встаёт в шесть десять, потому что в шесть десять у него начинает шуметь бачок. Он смотрит футбол по субботам и один раз в жизни, в позапрошлом году, орал так, что я уронила тарелку. Он живёт один пять лет, с тех пор как от него ушла Марина, — я знаю её имя, потому что тогда, пять лет назад, он его повторял через стену часа полтора, а я сидела с той стороны и не знала, стучать мне или нет.
Сегодня он встал не в шесть десять. Сегодня он встал раньше меня, потому что, когда я вышла на кухню, у него уже горел свет — я видела отсвет на балконной раме.
А то тяжёлое, что упало, — это был чемодан. Я потом узнала, что чемодан.
В шесть двадцать в дверь позвонили.
Я посмотрела в глазок и вот что странно: я совсем не удивилась. У меня даже не мелькнуло «неужели Витя». Я сразу поняла, что это Гриша, ещё до того, как посмотрела.
Он стоял в куртке. В шесть двадцать утра, при полном свете лампочки, которую я меняла в прошлом году, он стоял у моей двери в уличной куртке, и лицо у него было такое, какого я у него не видела за шесть лет. Не пьяное. Не заплаканное. Собранное.
— Наташ, — сказал он. — Ты сейчас на кухне стояла?
— Стояла.
— На луну смотрела?
Я молчала секунды две.
— Смотрела.
Он кивнул. Медленно, как кивают, когда получают подтверждение чему-то очень важному и очень плохому.
— Я думал, мне одному, — сказал он. — Я четыре года думал, что мне одному.
И тогда он вынул руку из кармана.
В руке были два билета. Настоящие, бумажные, какие сейчас почти не печатают, — плотные, с зубчатым краем.
— Наташ. Я всё посчитал, — сказал он. — Она зовёт не «уходи». Она зовёт «уходите».
За его спиной, на площадке, у стены стоял чемодан. Один. Не два.
И я вдруг очень ясно поняла, что не спросила самого главного: а Витя — он ушёл сам? Или его тоже позвали?
Я стояла босиком в дверях, держалась за косяк и смотрела на два билета в руке человека, с которым за шесть лет мы не выпили ни одной чашки чая.
— Гриш, — сказала я. — Куда?
Он посмотрел на меня, и вот тут в его лице что-то дрогнуло — в первый раз за весь разговор.
— А ты сначала посмотри, — сказал он и протянул мне билеты. — Ты просто посмотри, что там написано.

