Глава 7. Тот, кто считает шаги — Фамильяр с характером — читать онлайн

Глава 7. Тот, кто считает шаги

Фамильяр с характером · Финн Барсучинс

Первым пришел не топот. Пришел запах – горячего металла и пыли, будто кто-то волок по этажам раскаленную решетку. Академия дышала через камень, и этот воздух был ее выдохом.

– Встань, – сказал Владислав. Не «вставай». «Встань». Так говорят людям, от которых ждут, что они встанут.

Я встал. Колени не слушались, я оперся о край стола, на котором еще курился черный круг, и обжег ладонь о неостывший след. Даже не почувствовал. Внутри у меня все еще звучал тот длинный стон – сотни голосов, вытянутых в одну ноту, и в этой ноте, как гвоздь в доске, имя.

Владислав.

– Игнат, – позвал я. Голос сел, пришлось откашляться. – Игнат, скажи мне, что это была вспышка. Что печать сработала и все. Что они бегут сюда просто потому, что свет видели во всем крыле.

Кот сидел на подоконнике – вернее, на том месте, где подоконник был бы, если бы в комнате без окон имелось окно. Просто висел в воздухе, поджав лапы, и в темноте блестели только зрачки, две узкие щели.

– Ты умный мальчик, – сказал он. – Поэтому сам знаешь, что вру. Печать не сработала. Печать сломалось. Разница, как между «уснул» и «умер».

– Он не мальчик, – сказал Владислав.

– Он мне – мальчик, – отрезал кот. – Я ему конспект съел. У нас с ним личное.

Топот наверху стал плотнее, распался на отдельные удары – бегут по лестнице, по витой, той, что ведет от ректорского крыла вниз, к старым хранилищам. Я считал бы шаги, но сбился: их было слишком много. Двадцать? Тридцать? В академии не было столько стражников. Значит, подняли всех. Значит, пришли не стражники.

– Сколько у нас времени? – спросил я.

– Считай сам, – сказал Игнат. – От ректора до этой печати – четыреста двенадцать шагов. Я их считал. Триста лет считал, каждый раз, когда кто-нибудь шел сюда. – Он зевнул, и это было самое страшное, что я слышал за вечер, потому что зевок вышел абсолютно искренним. – Бегом – минуты три. Может, две. Они не бегут в полную силу, они боятся.

– Чего?

– Тебя, – сказал кот. – Думаешь, они сюда за мной? За ним? – Он дернул хвостом в сторону Владислава. – Они идут за тем, что ты только что выпустил. Слушай меня, Тимофей, и не перебивай. Это не просьба. Это инструкция, а я в этой комнате единственный, кто читал инструкции. Первое. Ты сейчас возьмешь его за руку и не отпустишь, пока я не скажу. Второе. Если свет вернется – не закрывай глаза. Зажмуришься – увидишь то, что тебе показывать рано, и останешься в этом навсегда. Третье. Каким бы голосом с тобой ни заговорили сверху – ректорским, материным, моим, – ты не отвечаешь. Вообще. Ни слова. Понял?

– Материным? – переспросил я. – Мать здесь ни при чем.

Кот молчал. Ровно столько, сколько нужно, чтобы я успел понять, что он промолчал не просто так.

– Игнат.

– Второе правило, – сказал он. – Не перебивай.

Владислав взял мою руку сам. Пальцы у него были холодные – не как у замерзшего, а как у металла в тени, – и я вдруг вспомнил, что все эти дни не видел, чтобы он ел, спал, дышал через силу. Он просто был. Ровно. Терпеливо. Как человек, который ждет автобус триста лет.

– Ты знал, что будет свет? – спросил я тихо.

– Знал, что печать отзовется, – сказал он. – Не знал, что так громко. Я думал, она отзовется только на тебя. – Пауза. – Она отозвалась на всех.

– На всех – это на кого?

– На тех, кто в ней сидел, – сказал Владислав, и в этот момент сверху, с высоты четырех этажей, из-за поворота лестницы ударил голос.

– Тимофей!

Я дернулся. Просто рефлекс – услышал свое имя и повернул голову к звуку, как собака на свисток.

Голос был ректорский. И не ректорский. В нем поверх знакомой хрипловатой картавости лежало что-то второе, тонкое, женское, и это второе тянуло за первое, как нитка тянет иголку.

– Тимофей, мальчик мой, выйди. Мы все уладим. Ты не понимаешь, что держишь за руку.

Кот оскалился. Я впервые видел, как он это делает, и, надо сказать, зрелище было не для слабых: морда вытянулась, зубы стали длиннее, чем должны быть у кота, а хвост распушился вдвое.

– Вот теперь считай по-настоящему, – сказал он. – Это не они пришли. Это пришло то, что они несли.

Владислав шагнул вперед, заслоняя меня собой, – и от этого движения у меня в груди что-то перевернулось, потому что человек (кот? кто?) триста лет просидел в печати, а первое, что он делает с обретенной свободой, – закрывает собой студента второго курса, который даже конспект свой проспорил.

– Не надо, – сказал я. – Я сам.

– Ты ничего не знаешь, – сказал Владислав спокойно.

– Тогда расскажи. Быстро. Пока они идут.

Он обернулся. В темноте лицо у него было как у людей на старых портретах в галерее академии – те, что висят в зале с плохим освещением, и смотришь на них, и кажется, что они смотрят на тебя. Тот же взгляд: из далека, но внимательный.

– Печать на тебе поставила твоя мать, – сказал он. – Я не знаю, зачем. Знаю, что она была здесь. Знаю, что после нее исчезли трое: она, твой отец и тот, чье имя нельзя произносить. Знаю, что исчезли они в один вечер. И знаю, что печать на тебе – не защита. Я чувствую ее на расстоянии. Она не держит снаружи. Она держит внутри. То же, что держало меня. То же, что рвется наружу сейчас, потому что ты ее коснулся.

– Я не касался своей печати, – сказал я. – Я ее вообще не чувствую.

– Ты и не должен, – сказал кот. – До сегодняшнего дня.

Топот на лестнице оборвался. Всегда есть секунда, когда шаги замирают перед дверью, – и в этой секунде слышно все: как скрипит под чьим-то весом камень, как перешептываются за стеной, как кто-то набирает воздух, чтобы сказать первое слово.

Я сжал руку Владислава. Он сжал мою в ответ – коротко, один раз. Договорились.

Дверь в комнату без окон не открылась.

Не потому, что была заперта. Потому, что ее больше не было. Стена, в которой она сидела, вспучилась и пошла волнами, как вода в котле, знак на двери вспыхнул, и в комнату – не через проем, а сквозь стену, сквозь камень, – вступила фигура.

Ректор.

Только это был не ректор. Это был ректор в чужой упряжке: плечи развернуты не по-стариковски, голова поднята под неправильным углом, а вокруг рта – тонкая паутина света, как будто из него что-то просачивается и тут же гаснет. Он шел ровно, как ходят люди, которых ведут за руку, и говорил не сам: губы двигались чуть позже слов.

– Сынок, – сказал не-ректор голосом моей матери. – Солнце мое, отойди от него.

Мир качнулся. Я знал этот голос наизусть – как он говорит «солнце мое» утром, когда я не хотел вставать в школу, как он говорит его с той особенной усталой нежностью, когда приходит поздно и думает, что я сплю. Она умерла четыре года назад. Я был на похоронах. Я держал в руках ее шарф.

И вот этот голос шел ко мне из чужого рта и просил отойти от человека, который держал мою руку.

– Не отвечай, – прошипел Игнат. – Второе правило, щенок!

– Отойди, – повторил голос. – Ты не понимаешь, что он такое. Он тебя использовал. Все эти дни он грелся о тебя, как крыса о печку. Он ждал, когда ты дотронешься до круга. Он знал, что ты дотронешься. Он тебя позвал.

Я молчал. Молчал так, что зубы ломило. Потому что часть меня – та часть, что четыре года не могла услышать этот голос, – уже сделала шаг к двери, еще до того, как я успел подумать.

– А, – сказал он вдруг. Спокойно, без всякого выражения. – Ты и сюда пролезло.

– Здравствуй, братец, – сказал голос моей матери, и паутина вокруг рта не-ректора вспыхнула ярче. – Триста лет, а ты все тот же упрямый. Все думаешь, что можешь кого-то спасти.

Слово «братец» легло в комнату, как топор. Я повернулся к Владиславу. Он не смотрел на меня – смотрел на то, что стояло у входа, и в этом взгляде была такая усталая ненависть, что мне стало страшно не за себя.

– Ты знал, – прошептал я. – Ты знал, что она… что это она.

– Я знал, что имя, которое нельзя произносить, – его, – сказал Владислав. – Я не знал, что она успела в тебя влезть до меня.

– Влезть.

– Печать на тебе, Тимофей, – сказал он, и голос у него впервые дрогнул. – Ее почерк. Я эту руку вижу за версту. Она ставила печать на тебя, когда тебе было года три. Я думал, она тебя так спасала. А она тебя так готовила. Ты – не жертва. Ты – дверь.

Комната снова начала наливаться светом. Сначала по краям – тонкая белая кромка по линии пола, потом по стенам, потом от черного круга в столешнице вверх, столбом. И в этом свете я увидел то, что до сих пор скрывала темнота.

Стены. Они не были пустыми. Они были исписаны – сверху донизу, мелко, ровно, одна и та же строка, повторенная тысячи раз, так, что не осталось ни пальца свободного камня. Я узнал почерк. Я видел этот почерк каждый день четыре года – в ее записках на кухне, в ее подписи в дневнике, который так и не отдал мне, потому что его забрали «на экспертизу».

Строка была одна.

«Он не виноват. Он не виноват. Он не виноват».

– Она сходила с ума, – сказал голос из не-ректора, и в нем впервые прозвучало что-то настоящее, свое, не надетое. – Триста лет ты сидел, и она триста лет писала на стенах. Ты думал, она тебя спасала, братец? Она тебя сторожила. Она сторожила тебя моими руками.

– Замолчи, – сказал Владислав.

Свет ударил в полную силу.

И на этот раз я не зажмурился.

Я увидел. Не голоса, не стоны – комнату. Ту же самую комнату без окон, только без стен: бесконечную, залитую ровным белым, и в этом белом – людей. Сотни. Стояли тесно, плечом к плечу, лиц не разобрать, все повернуты в одну сторону, к центру, где на полу лежала черная печать размером с городскую площадь. И в самом центре, на печати, стояла женщина.

Я знал ее лицо. Я видел это лицо в зеркале каждое утро.

Она была моложе, чем я помнил. Гораздо моложе – лет двадцати, с косой до пояса, в форме академии, с той же упрямой складкой между бровей, которую бабушка называла «порода, чтоб ее». Она смотрела не на меня.

Она смотрела на Владислава. И в ее взгляде было столько всего, что я не смог разобрать ни одного чувства отдельно – они слиплись в одно, тяжелое, как расплавленный металл.

– Мама, – сказал я. Только одно слово. Я не удержался, я же не отвечал тому, что вошло, – я говорил ей.

Она повернула голову. Медленно, как поворачивают голову на зов через толпу. И, найдя меня глазами, – улыбнулась.

И этой улыбкой меня выбросило обратно.

Свет погас. Я снова стоял в комнате без окон, на ногах – устоял, потому что Владислав держал меня за руку. Не-ректор у входа лежал на полу, лицом вниз, и над ним вился дым, тонкий, как от погашенной спички. Сам ректор – настоящий, старый, серый – хрипел и пытался поднять голову, и в глазах у него была паника человека, который только что очнулся в чужой шкуре.

– Тимофей… – прохрипел он. – Мальчик… бегите. Оба. Пока не… – Он закашлялся. – Пока не пришли те, кто умеет это носить.

– Кто умеет носить? – я бросился к нему, поднял за плечи – он был легкий, как мешок с сеном, – и усадил к стене. – Ректор, кто?

– Совет, – сказал он. – Они шли сюда с самого начала. Я их задержал, чем мог, но я не… я подписал бумагу, сынок. Я подписал бумагу на твой перевод. На «закрытое сопровождение». – Он смотрел на меня, и в его глазах стояли слезы, и это было хуже всего, потому что ректор Темной Академии никогда не плакал, это знали все. – Твоя мать просила меня, когда принесла тебя. Она сказала: если он дотронется до круга, – не пускай его никуда, кроме одного места.

– Какого?

– Она сказала: «Отдай его тому, кто считает шаги».

Все замерли. Даже дым над лежащим у входа замер. Я медленно обернулся к подоконнику, на котором сидел кот.

Кот смотрел на меня. И не зевал. И хвост у него не дергался. Он сидел абсолютно неподвижно, как сидят статуи, и я вдруг увидел, что он не серый. Он был серый только снаружи – под серым, если долго смотреть, проступало другое, темнее, и это другое двигалось.

– Четыреста двенадцать шагов, – сказал он. – Я сказал тебе, что считал их триста лет. Я соврал. Я считаю их гораздо дольше. И считаю не в шагах – в людях. Ты – четыреста двенадцатый, Тимофей. И ты первый, кто дошел.

– Куда дошел? – спросил я.

– До круга, – сказал кот. – Остальные доходили и умирали на пороге. Твоя мать – триста девяносто восьмая. Она не умерла на пороге. Она умерла здесь, на круге. И знаешь, что она сказала перед тем, как встать на него? Она сказала: «Если он не дойдет, пусть дойдет мой сын».

Сверху, из глубины академии, донесся новый звук. Не топот. Пение. Низкое, ровное, на одной ноте, как будто под землей завели огромный мотор. И вместе с пением по стенам комнаты поползли трещины – ровные, аккуратные, по линии исписанных стен, как будто кто-то снаружи вел по ним резцом.

– Совет пришел, – сказал Владислав.

– Совет идет, – поправил кот. – У нас минута, может, две. Тимофей. Смотри на меня. Отвечай быстро, не думай. Ты хочешь знать, кто ты?

– Хочу.

– Тогда делай ровно то, что я скажу, и не спрашивай почему. Отпусти его руку.

Я посмотрел на Владислава. Тот смотрел на кота – и медленно, очень медленно, разжал пальцы.

Моя рука осталась пустой. В комнате стало холоднее. Пение снаружи набрало силу, трещины на стенах сложились в рисунок – тот самый знак, что был на двери, только теперь он был повсюду, и в центре каждого знака, если присмотреться, стояла одна буква.

Буква была «Т».

– Встань на круг, – сказал кот. – В центр. И, что бы ни случилось, не отвечай. Никому. Никогда.

Я сделал шаг. Второй. Столешница под моими ногами была теплая, почти горячая. Черный круг под ней дышал – я чувствовал, как он поднимается и опускается, как живое. Нога ступила на выжженный край. Что-то в груди – глубоко, под ребрами, там, где я никогда ничего не чувствовал, – отозвалось.

– Тимофей! – крикнул ректор. – Не смей! Она сказала – не пускать тебя никуда, кроме одного места, но она не сказала, что это место – здесь! Она сказала – «отдай тому, кто считает шаги», а не «положи на круг»!

Я замер. Одна нога на полу, вторая – на черном.

Кот с подоконника смотрел на меня. Ровно. Терпеливо. Как человек, который ждет автобус триста лет.

– Он прав, – сказал кот. – Она так сказала. Она сказала: «Отдай его тому, кто считает шаги». Я считаю шаги. Я – тот, кому она тебя завещала. И я говорю тебе: встань на круг. Потому что единственный способ не выпустить то, что держит печать, – это встать на нее самому и стать ею.

– Стать ею, – повторил я.

– Да, – сказал кот. – Как стала она. Как был он. – Он кивнул на Владислава. – Как стану я, если не ты. Кто-то один должен держать дверь, Тимофей. Всегда один. Триста лет держал он. Четыре года держала она. Теперь очередь дошла. – И, помолчав ровно секунду, добавил: – Если, конечно, ты хочешь знать, за что она умерла.

Пение за стенами оборвалось. В наступившей тишине стало слышно, как в замке поворачивается ключ.

– Тимофей, – сказал Владислав очень тихо, и в голосе у него впервые за все дни была не ровность, а что-то живое, рваное. – Не делай этого. Я держал ее триста лет. Я устал. Отпусти меня. Давай просто уйдем.

Я стоял на одной ноге, как цапля, и смотрел на них обоих. На кота, который триста лет считал мои шаги. На человека, который закрывал меня собой от того, что шло из темноты. На ректора, который подписал бумагу, потому что его попросила умирающая женщина, у которой было мое лицо.

– Я хочу знать, – сказал я, – за что она умерла.

И встал на круг.

Комната рухнула.

Не стены – стены остались. Рухнула тишина. Все, что было до этого мгновения, оказалось тонкой пленкой на поверхности воды, и пленка лопнула. Я стоял в центре черного круга, и из-под моих ног – вверх, вниз, во все стороны сразу – пошли волны, а вместе с ними пришла память.

Чужая. Не моя.

Я увидел вечер. Тот же самый зал, только целый, с окнами, с люстрами, с людьми. Молодая женщина с косой до пояса стоит у стола. Перед ней – мужчина, в котором я с трудом узнаю Владислава: тот же, но живой, с краской на щеках, с руками, которые не знают, куда деться. Между ними на столе лежит младенец. Младенец спит.

– Три года, – говорит женщина. – Три года ты держишь ее, и я не знаю, зачем. Скажи мне. Скажи, за что ты убил моего мужа.

– Я не убивал, – говорит Владислав. – Он сам встал на круг. Он хотел закрыть ее и не знал, что она закроется только на нем. Она берет того, кто стоит. Ты это знаешь. Ты сама ее сделала.

– Я ее сделала, чтобы защитить сына!

– Ты ее сделала, чтобы защитить себя. И теперь защищаешь ею его. Ты поставила на нем печать в три года. Он вырастет – и она его позовет. Ты это знаешь. Ты знала это, когда ставила.

Женщина молчит. Смотрит на младенца. Потом говорит – очень тихо, почти шепотом:

– Тогда пусть позовет. Но не раньше, чем я успею его научить. Не раньше, чем я найду того, кто сможет держать дверь вместо меня. – И поднимает глаза. – Ты будешь держать. Ты уже держишь. Ты будешь держать до тех пор, пока он не дойдет. А потом отпустишь его. Слышишь? Отпустишь, что бы он ни решил. Он мой сын. Не твой. Мой.

Волна отпустила. Я снова стоял на круге, и по лицу у меня текло что-то мокрое – то ли слезы, то ли свет.

– Она просила не держать меня, – сказал я. – Она просила отпустить.

– Да. И он не отпустил. Он держал тебя все эти дни, чтобы ты дошел до круга сам, добровольно. Потому что на круг нельзя поставить. На него можно только встать. – Кот спрыгнул с подоконника. – А теперь, Тимофей, слушай меня очень внимательно. То, что ты сейчас услышишь, ты не забудешь никогда, и оно определит все, что будет дальше. Ты стоишь на печати. Ты – ее хозяин. Ты можешь ее отпустить. Можешь закрыть. А можешь… – Он замолчал.

– Что?

– Можешь приказать ей держать не дверь, – сказал кот. – А того, кто за дверью. И тогда выйдут все. Все четыреста двенадцать, что дошли до порога и умерли. Все, кого она в себя собрала. И твоя мать в том числе.

За дверью – той, которой больше не было, но которая все еще существовала, – ключ повернулся в замке второй раз. И голос, отдающий приказы, голос, от которого у меня кровь застыла в жилах еще наверху, сказал совсем рядом, за стеной:

– Взять обоих. Живым – только мальчишку. Круг – не трогать. Пусть стоит.

Кот посмотрел на меня.

– Ну? – сказал он. – Ты – четыреста двенадцатый. Решай. И решай сейчас, потому что через минуту решать будет уже нечего: они войдут и решат за тебя.

Я стоял на черном круге. Под ногами у меня дышала печать. За стеной стояли те, кто умеет носить. Рядом стояли человек, который триста лет держал дверь, и кот, который триста лет считал шаги до нее.

И где-то там, в белом, за печатью, женщина с моим лицом ждала, что я скажу.

Я посмотрел на Владислава.

– Ты держал ее триста лет, – сказал я. – Теперь моя очередь. Отойди.

Он не отошел. Он сделал шаг вперед – и наступил на край круга рядом со мной.

– Тогда держим вместе, – сказал он.

И печать под нами открылась, как открывается глаз.

Оглавление
10 глав
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти