Глава 7. Ичетик. ГЛАВА 7. ИЧЕТИК.
Дорога ушла в низину. Сосны кончились — начались берёзы, кривые, с ободранной корой, будто их грызли. Земля под снегом стала мягкой, податливой. Ноги проваливались глубже, чем прежде. Снег здесь лежал неровно — где сугроб по колено, а где чёрные проплешины мёрзлой грязи. Из-под снега торчали пучки сухой осоки, бурые, ломкие. Пахло стоячей водой и прелью. Не зимой — болотом.
Я шёл первым. Шестопёр на плече. Ирина — следом, куталась в тулуп, под ноги не смотрела. Глеб болтался в мешке за моей спиной и молчал. Но недолго.
— Ну и вонища, — подал он голос. — Как у меня во рту. Только у меня хотя бы благородная гниль, княжья. А тут — мужицкая. Дешёвая.
Ирина хмыкнула.
— Ты бы помолчал, князь. Силы береги.
— Силы? Какие у меня силы? Я головой болтаюсь, как бубенчик на шее у козы. Скоро совсем челюсть отвалится. Будешь меня на верёвочке возить.
— Буду, — сказала Ирина. — Буду детям показывать. Платить будут.
— Серебром?
— Едой.
— Тоже дело. Лучше, чем висеть на ветке и воронам глазницы подставлять.
Впереди, за берёзами, показался дом. Одинокий. Стоял на отшибе, у кромки леса, будто прятался. Двор зарос бурьяном — сухие стебли торчали из снега, ломкие, в человеческий рост. Плетень завалился набок. Ворота висели на одной петле.
Сам дом был крепок — рубленый, в две клети, с волоковыми окошками. Но крыльцо просело, дверь потемнела от времени. Крыша мхом поросла. У стены — поленница, старая, разваленная. Топор в колоде, заржавелый. Под навесом — пустая телега без колеса.
У дома — колодец. Сруб высокий, почерневший. Крышка сбита на сторону. От воды поднимался пар — густой, белёсый. И тишина. Ни собаки, ни курицы, ни дыма из трубы — хотя угли ещё тлели.
Я остановился. Посмотрел на Ирину. Губы сухие, глазницы жёлтые.
— Башка, ты молчи, — протянул мешок девушке. — Там колодец есть, надо воды набрать в путь.
— Ты же не пьёшь воду, — бубнел Глеб. — Или только святую?
— Молчи.
Пошёл к дому. Свет в окне горел от свечи.
Взошёл на крыльцо. Доски скрипнули, прогнулись. Дверь дубовая, старая, обитая железными полосами крест-накрест. У косяка — пучок сухой полыни, перевязанный гнилой бечёвкой. Оберег. Давно не обновляли. Под окном — лавка. На ней — ведро с мёрзлой водой, прикрытое тряпкой. Рядом — корыто, расколотое. Бельё задубело, висит на верёвке, не снятое.
Постучал. По ту сторону что-то упало — звонкое. Покатилось. К двери подошли, шуршали ногами. Прислонились.
— Мирные мы, воды набрать хотим.
— У меня брать нечего, сразу говорю. Даже поганые не заходят, — голос мужской, картавый.
— Воды, говорю, набрать дай из колодца, — я достал баклагу. Старую, кожаную, с деревянной пробкой.
— Чей будешь? Рус?
— А ты по голосу не слышишь?
Крючок снял. Отворил дверь.
Мужик стоял в проёме. Плечистый, но обрюзгший. Рубаха грязная, в пятнах. Волосы сальные, прилипли ко лбу. Лицо пухлое, одутловатое. Глаза мутные, в красных прожилках. Нос — сизый, в лопнувших жилках. Изо рта — перегар, кислый, как из бочки с брагой.
Дом за его спиной провонял тем же — брагой, потом, старым дымом и чем-то сладковатым. То ли мёд, то ли тлен. На столе — опрокинутая кружка, лужа растеклась. В углу — куча тряпья. Печь не топлена. Угли холодные. На полке — три детские миски. Перевёрнуты. Пыль на них.
— Богатырь? Ранен? — он осмотрел меня.
— Мне воды, и я уйду.
Мужик выглянул, завидел Ирину.
— Меня Нежданом зовут. Воды с колодца не дам, у меня в бочках есть. Хочешь... заходи, выпьем. Погреетесь. Баба твоя вся синюшная. Наверное, в пути давно.
Я посмотрел на Ирину. И правда. Руки в рукава спрятала.
«Костром не погреешь».
— Хорошо. Пить не будем, просто посидим.
Мужик обрадовался и помахал рукой Ирине.
Внутри дом был просторный, но запущенный. Печь занимала пол-избы, белёная когда-то, теперь облупленная, в серых подтёках. У печи — ухваты, кочерга, горшки, все пыльные. В углу — стол, грубо сбитый, вокруг — лавки. На столе — кринка с мутной водой, краюха хлеба, засохшая до камня, и несколько глиняных кружек. Над столом — полка с тремя детскими мисками. Перевёрнуты вверх дном. Под ними — слой серой пыли. В углу, за печью, — куча тряпья, старые половики, свёрнутый войлок. Пахло кислым, дымом и немытым телом. На стене висел образ — Божья Матерь с Младенцем. Лик потрескался.
Неждан суетился. Пододвинул лавку ближе к столу. Смахнул крошки рукавом. Поставил кружки — три штуки, одну с отбитым краем.
— Садись, богатырь. Садись, девица. Грейся. У меня чисто. У меня хорошо.
Ирина села на край лавки. Я опустился рядом. Мешок с Глебом положил у ног. Неждан метнулся к бочке в углу, зачерпнул ковшом, разлил по кружкам. Вода была мутная, но холодная.
— Пей, девица. Пей, богатырь. У меня вода хорошая. Родниковая. Не из колодца.
Ирина взяла кружку обеими руками. Пила жадно, с пылу, капли текли по подбородку. Неждан смотрел на неё. Улыбался.
— Спасибо, Неждан, — продышалась Ирина. Огляделась. — Жинка твоя давно померла?
Хозяин опешил. Я прокашлялся, кружку отставил.
— Откуда знаешь? — таращился мужик. — Знахарка?.. Ведьма?
— Повитуха, — добавила Ирина.
— Повитуха... — протянул он. Почесал затылок.
В доме было холодно. Печь еле тлела. Угли в ней перемигивались, но жара не давали — так, видимость. У печи, в углу, лежала охапка хвороста — последняя. У порога — пусто. Ни полена. Доски пола блестели от инея.
— Дров бы подбросить, — сказал я.
— Согреваюсь этим вот, — хозяин достал бутыль мутного стекла, заткнутую тряпицей.
— За доброту твою... давай дров наколю, — сказал я.
— Да ну что ты, я сам, как полегчает.
— Оставь, отплачу тебе.
Вышел на улицу.
«Ворона нет. Велес молчит после битвы с Кучаком. Не заживил раны мои».
У поленницы нашёл топор. Ржавый, но ещё острый. Чурбаки лежали под навесом — берёза, сухая. Выбрал потяжелее. Поставил на колоду. Размахнулся.
Топор вошёл ровно. Полено разлетелось на две половины, сухие, звонкие. Ещё удар. Ещё. Работал молча, без остановки. Руки помнили, как держать топорище. Плечи грелись. Раны ныли, но терпимо. После кулаков Кучака это было почти отдыхом.
Щепки летели в снег. Поленья ложились одно к одному. Я вошёл в ритм — замах, удар, треск, — и на время перестал думать.
Плач. Детский. Бросил топор, схватился за шестопёр.
Голос был не один. Три голоса — тонкий, ещё тоньше и хриплый. Они сплетались, как нити, перебивали друг друга. Один начинал, другой подхватывал, третий затихал и снова взвивался.
Завывание отдавалось эхом.
«Колодец».
Пальцы сжали крепче оружие. Медленно подошёл ближе. Не только голоса — скрежет. Когти по мокрому дереву. Глубоко, под водой. И бульканье. Словно кто-то дышал через трубу.
Ирина выбежала наружу. За ней — Неждан.
— Это что там у тебя, мужик?
— А это... — накренил он голову и с кружки самогона выпил. — Да воют, бывает. Особенно к ночи. Спать не дают. Я как выпью, так сразу глаза слипаются.
— Проблемы ты, смотрю, не видишь в этом, — оглядел я колодец. Глухо.
— Твои дети орут? — спросила Ирина.
Тот кружку выронил. Глаза повитухи вцепились в Неждана.
— О чём ты? — спросил я.
— Пусть сам расскажет.
Мужик на землю упал. Сел и схватился за волосы.
— Да это... это... когда жена умерла... от огневицы... — схватился за тулуп Ирины, глаза поблестели. — Ты же повитуха, бесов изгони, умоляю. С ума сойду я скоро. Или повешусь на дереве.
— Я не поп, бесов не изгоняю, Неждан. Я детей на свет принимаю. А твоих уже не принять. Рассказывай, что сделал.
— Беса я могу убить, — сжал в руке крест, холодный. — Коль мучает тебя.
— Пожалуйста, богатырь, — подполз ко мне мужик. — Убей, забей, прошу.
— Дети его это, ты не слышишь? — Ирина взяла меня за руку. Впилась глазами. Скулы напрягла.
— Мертвы они, мертвы они, давно уже! — тянул к колодцу Неждан. — Убили поганые их. В колодец сбросили, утопли они. Митька, Варя и Микола.
— Ичетик, — сказала Ирина. — Только вот души их неупокоенные. Значит, не крещёные были. И живут они тут, потому что не поганые убили...
Неждан зарыдал.
— Ты? — спросил я.
Промолчал. Сопли затягивал.
— Так или не так, беса убить надо. Потом поговорим с Нежданом, — достал шестопёр. — Ирина, выкурить можешь его?
— Могу. Только попробуй не поговорить — не увидишь меня больше, — ответила она. — Мне надо будет полыни свежей, бересты сухой и верёвку. Длинную, крепкую. Неждан, у тебя есть?
— Есть... есть... — засуетился он. — В сарае. Сейчас принесу.
— И дров для костра. Много. У колодца разведём. Как солнце сядет — начнём.
Неждан притащил бересту, моток пеньковой верёвки. Полынь нашлась у Ирины в узелке. Я наколол дров, сложил костёр у самого сруба. Солнце опустилось за берёзы. Небо налилось багровым, потом серым, потом чёрным.
Ирина встала у колодца. Подожгла бересту — та занялась с треском. Бросила в колодец. Огонь упал в темноту, осветил мокрые стенки, лизнул воду. Плач стих. На миг. Потом — вой. Тройной. Яростный.
— Держи верёвку, — сказала она Неждану. — И не отпускай, что бы ни было.
Она достала пучок полыни. Подожгла от костра. Дым повалил белый, густой. Ирина бросила его в колодец. Скрежет. Когти по дереву. Снизу вверх. Быстро.
Из колодца показалась рука. Маленькая, серая, с перепонками между пальцев. За ней — вторая. Третья. Они цеплялись за край сруба. Из темноты поднималось тело — скользкое, бледное, с тремя головами на плечах. Детские лица, искажённые: глаза рыбьи, без век, рты растянуты до ушей. Они смотрели на нас и плакали. Тонко. Голодно.
Я сжал шестопёр.
Неждан за Ирину забежал.
— Господи, Господи, помилуй меня... Господи...
— Это же... дети... младенцы... — рука моя опустилась.
Существо легло у сруба. Подняло ручку — маленькую, серую, с перепонками — и перебирало пальчиками по сухой травинке, что торчала из снега. Игралось. Три головы повернулись к нам. Глаза рыбьи, пустые. Рты открывались и закрывались без звука. Оно поползло вокруг колодца, медленно, неуклюже, оставляя за собой влажный след. Тонкий хвостик тянулся по снегу.
К горлу подкатило.
— Детей убивать не буду.
— Какие ж дети это, чудище, смотри на них! — завопил мужик.
Я присел на пенёк. Наблюдал за ичетиком.
«Отче наш... иже еси на небеси... да святится имя Твоё...»
— Богатырь, убей, прошу, всё отдам. Они по двери шкребут по ночам, воют. Кошмары снятся... папой называют...
«Да прибудет воля Твоя... да придёт...»
Кашлянул. Кровь на ладони выплюнул. В боку запекло.
— Как спасти это создание, Ирина? — посмотрел на неё. Та грызла ногти. Слёзы в глазах.
— Не знаю...
— Господи... прости меня... убил я детей своих, — пал на землю Неждан. Рыдал, взялся за голову. — Жинка умерла моя, любимая, Надежда... от огневицы сгорела за три дня. Я её из леса на руках принёс, думал — выхожу. Не выходил. Она кричала, бредила, всё детей звала... а они лежали в люльках и смотрели, как мать помирает. Трое их было: Митька, Варя и Миколка. Погодки. Старшему — три годика, дочке — два, младшему — чуть больше года. Только ходить начал. Я их на руках носил по очереди, молоком поил, кашей кормил. Жинка моя пела им, а я слушал... думал — вырастут. Дом построил на отшибе, подальше от деревни. Гнездилово там, за лесом. Думал — тут тихо, тут никто не тронет...
Он замолчал. Вытер нос рукавом.
— А потом... потом я запил. Не помню, сколько дней. Брагу варил сам, пил и выл, как пёс. Дети плакали в люльках — я не подходил. Митька, старший, меня за палец хватал, когда я рядом падал, гулил: «Тятька, тятька...» А я... я хотел, чтобы они замолчали. Чтобы тихо стало. Как при ней было.
Неждан задохнулся. Зубы застучали.
— Я их ночью... по одному... в колодец. Митьку первого — он даже не понял. Вареньку — она заплакала. А Миколку сонного... прямо в пелёнках... туда же. И утром понял, что натворил. Хотел сам следом — не смог. Побоялся. С тех пор тут... пять лет. И они... они не уходят. Всё плачут. Всё папой зовут. Я им папа... я...
Ветер подул. Гарь от трав унёс. Ичетик вздрогнул. Пополз обратно.
Подтягивал тельце на локтях, перебирал коленями по снегу. Мокрый след тянулся за ним. Хвостик волочился, оставляя борозду. Ручки ухватились за край сруба, подтянулись. Перепончатые пальчики скользнули по бревну. Тело изогнулось, перевалилось через край — и ушло в темноту.
Всплеск.
Шестопёр убрал. Смотрел на Неждана. Тот впился руками в землю, смотрел на колодец.
— Иди за ними.
Мужик вздрогнул. На меня опухшие глаза выкатил.
— Твои дети. Без тебя там. Холодно, темно, — я подошёл к колодцу. Руку положил. — Зовут тебя. По что тебе жизнь твоя, без них. Они-то без тебя не могут.
Я подошёл к Ирине. Неждан замер, не дышал.
— Пошли, — развернулся к калитке. Мы вышли.
Из колодца эхом — тя-ять-ка.
Обернулся — Неждан стоял на четвереньках и не глядел на нас.
Мы шли по тропе. Лес расступался, снег светился в темноте. Вороны молчали. Следы за нами заметало позёмкой.
— Я уж думал, пробьёшь ему голову, — сказал Глеб в мешке.
Ирина шла позади. Молчала.
— Запьёт он. Слышал я всё. Мужик обычный, забулдыга. Пьяница. Такие брешут через слово. Бутылка глаза замажет и совесть.
— Утопится, — сказала Ирина. — У него под кроватью камень на верёвке лежит и самогон в угол вылит.
— Ты детей не убиваешь, молодец, ратник. Только вот как ты брата моего, Алексея, казнить будешь? Ему-то тринадцати ещё нет.
Я остановился. Приподнял мешок.
— Ты чего городишь?
— То и горожу...
Вороны всполошились над головой. Болотом запахло. Ворон сел на плечо.
— С дороги сверни, на другую. Ищут тебя.
— Баскаки?
— Нет.
— Тогда кто?
— Сверни, говорю.
Ирина посмотрела на меня, поправила тулуп.
— Пойдём. Не то худо нам будет.
— Не страшно.
Кости заломило. Визг в ушах. Пал на землю. Помутнел воздух, всё вокруг. Ноги в траве передо мной. Горло задавило.
— После батыра засудачили о тебе. Если хочешь поганых бить, кто топчет твою землю — меня слушай.
— Нужен я тебе, — сдавил я зубы через боль. — Без меня землю не очистишь, не вернёшь свои угодья. Боишься ты... бес... забвения.
Грудь сдавило сильнее. Я скорчился от боли. Ирина за руки взяла.
— Сверни с дороги. Иди за вороном.
Отпустило. Снег пошёл. Встал на ноги, вытряхнул корзно.
— Слушать надо Велеса, не надо поперёк ему идти, — сказала Ирина.
Ворон летел низко, над самым снегом. Я шёл за ним. Ирина — следом, с мешком в руках. Глеб молчал.
Местность стала трудной. Снег здесь лежал глубокий — не тронутый ни зверем, ни человеком. Я проваливался по колено, местами по пояс. Ирина держалась за мой плащ, ступала след в след. Дышала тяжело, но не жаловалась.
Ворон уводил нас в овраг. Спуск крутой, глинистый, присыпанный снегом. Я съехал на корточках, цепляясь за корни. Ирину поймал внизу. Дно оврага было замёрзшим ручьём — гладкий лёд под снежной подушкой. Скользко.
Подъём вышел хуже. Глина обледенела. Я рубил ступени шестопёром. Ирина карабкалась, хватаясь за мои плечи. Ворон ждал наверху. Не каркал. Смотрел.
За оврагом начался бурелом. Сосны лежали крест-накрест, вывороченные с корнем. Я перелезал, подавал руку Ирине. Ветки цеплялись за мешок, за корзно. Один раз я поскользнулся, проехался боком по стволу, ободрал кольчугу. Встал. Пошёл дальше.
Наконец лес расступился. Мы вышли на взгорок. Внизу чернела дорога — другая, не та, с которой мы свернули. Ворон сел на ветку. Програял.
— Прячьтесь.
Подлетел, схватил меня за ухо и повёл в густой ельник. Лапы у ёлок были низкие, мохнатые, под ними — чёрная яма, не тронутая снегом. Я нырнул первым, втащил Ирину. Прижались к стволу. Ветки сомкнулись над нами. Темно. Тихо.
В небе появился орёл.
Он плыл над лесом — огромный, как облако, что закрывает солнце. Крылья широкие, белые с тёмными концами, размах — в два человеческих роста. Перья на груди блестели, как кольчуга. Клюв загнутый, чёрный, с жёлтой восковицей.

Орёл сделал круг над взгорком. Тень его прошла по снегу, накрыла нас. Ирина замерла. Я сжал её плечо. Крылья ударили воздух — раз, другой. Орёл ушёл к востоку. Только ветер остался.

