Глава 5. Шакал. ГЛАВА 5. ШАКАЛ.
Ирина развела костёр под старой елью. Ветки нависали низко, укрывали от ветра. Снег здесь был неглубокий — лапник задерживал его, и земля под елью осталась почти сухой.
Она достала из узелка пучок полыни. Подожгла от углей. Дым потянулся к голове — густой, белый. Князь висел на суку, чуть покачиваясь. Монеты в глазницах блестели сквозь дым.
— Опять чадишь, — прохрипел он. — Я и так мёртвый. Чего меня ещё травить?
— Обряд надо поддерживать, — Ирина обошла голову по кругу. Дым оплетал княжьи космы, забирался в разорванный рот, в дыры на месте ушей. — Ты без этого говорить перестанешь. И видеть.
— Может, оно и к лучшему — не видеть. Я вон Добрыню своего увидел. До сих пор мутит.
Я сидел у ствола, спиной к коре. Шестопёр положил на колени. Молчал.
Ирина закончила окуривание. Полынь догорела. Она достала можжевельник — веточку с сизыми ягодами. Положила на угли. Запахло смолой, лесом, живым. Князь замолчал.
Вороны закаркали высоко над лесом, над нами. Схватил шестопёр, щит. Смотрел сквозь стволы деревьев. Ветер затих. Смог какой-то по округе.
Вороны закаркали высоко над лесом, над нами. Схватил шестопёр, щит. Смотрел сквозь стволы деревьев. Ветер затих. Смог какой-то по кругу.
— Что ты так вскочил? Воши небось? — башка перестала качаться в стороны.
Провёл глазами — ничего.
— Воняет падалью, — сказала Ирина. — Шерстью.
— Как хорошо, что я уже мёртв, — сказал, захлёбываясь, Глеб.
Морда показалась в берёзах. Затем худые собачьи ноги, как ветки. Морда крупная, собачья. Уши торчком. Тело подранное, в ранах. Шакал бродил по кругу и всматривался в нас. Крупный, как корова, только тощий. Псиной веяло от него, костёр пошёл чёрной копотью.
«Один. Других не чую».
— Псина, удумаешь что — выверну наизнанку, — указал на него шестопёром.
— Не спорю, богатырь, — пасть открывалась, морщины на морде, как человеческие, задёргались. Ходил из стороны в сторону. Глаза красные, людские.
Ворон на плечо сел. Когти царапали корзно. На затылке высыпали мурашки.
«Убей его. Негоже этой твари по моей земле ходить».
— Разведуешь для хозяина своего? — спросил я.
— Небесный бог мой хозяин, и никто больше, — шакал не прекращал бродить.
— Батыра ты тварь. Я знаю.
— Батыр Кучак, — прорычал пёс.
— Кучак... помню... — протянул Глеб на суку.
— Хочу, чтобы ты его забил, богатырь. Сожрать сердце его, видеть муки и слушать хрипы паскуды.
— По что тебе смерть своего? — я подошёл ближе. Рукоять наготове.
Шакал остановился. Поднял морду. В свете костра показался. Шкура висела на рёбрах, как тряпка на частоколе. В прорехах виднелось мясо — серое, в струпьях. На боку зияла рана, и в ней копошились белые черви. Он не чесал её — просто грыз, рвал зубами собственную плоть, и пасть его была в собственной крови.
Лапы длинные, суставчатые, как у паука. Каждый сустав выпирал под кожей, ходил туда-сюда, щёлкал при каждом шаге. Когти стучали по мёрзлой земле — цок-цок-цок, — как костяшки. Хвоста не было — обрубок, заросший грязной шерстью.
— Человеком быть желаю, не хочу служить никому, — заскулил пёс. — Только ничего уж не поделаешь. Нукером был Кучака. Семья была в улусе, дети, наверное, уже мужики крепкие. А я кто?
— Как так вышло? — я опустил оружие.
— Служил ему. После Калки батыр прославился, завоевателем стал. Его бог небесный силой наградил, а я при нём быть хотел. Молодой, глупый. Кучак сам мне лоб резал. Кровь пустил, пепел коня моего в рану втёр. Из чаши дал выпить — из черепа. А потом шакалы вышли. Думал — испытание. А они жрали меня. Живого. Кучак стоял, смотрел, говорил: «Терпи. Без боли нет силы». А я кричал. Пока кричать не перестал. И стал этим.
Красные глаза уставились на меня. Челюсть дёрнулась.
— С тех пор грызу себя. Пока он жив — грызу. Убей Кучака, богатырь. Я сдохну. С радостью.
— На Калке был?
— Был. Обычная битва. Старый я, только вот не сдохну никак. На корень насадился, думал — сдох, а наутро целым встал.
— Почём ко мне пришёл?
— Я по пятам за тобой иду. Видел, как ты ордынцев рвёшь, что после себя оставляешь. Не человек ты. Такой силы может хватить, чтобы убить Кучака. Будь он проклят...
«Убей его!»
Уши заложило. Потряс головой.
— Надеюсь, мужик, ты ему не поверишь на слово во всём, он же шакал, — болтнула голова.
Пёс принюхался, уставился на дерево, где башка висела.
— Нечисть тебя лепит, богатырь, — заржала тварь. Пасть растянулась. — Может, ты и сам нечисть?
— Убью его. Так тебе спокойней? — спросил я.
— Даже не спросишь, куда ударить что насмерть? — застучал зубами пёс. — Я с ним сколько себя помню бегаю.
— Раз уж он тут, пусть выкладывает, как тебе свиту его перебить. Договаривайся, в общем, — Глеб закашлял. — Ирина, лапушка моя, что-то плохо мне. Челюсть виснет.
Повитуха встала и давай мазь в лицо втирать.
— Поменьше говори, только силы тратишь, — ворчала Ирина.
— Глеба Суздальского рвал?
— Рвал.
— Где дочери его?
— С Кучаком. Себе забрал.
— Живы?
— По что мне знать, что в гареме Кучака творится?
Посмотрел в небо. На ветке вороны сидят, около дюжины. Все молчат.
— Гарем — это где баб держат? — Ирина подошла ближе.
— Да, — прошипел гость.
Челюсть Глеба застучала. Ничего не сказал, только цокот его оставшихся зубов.
— Если убью его — ты свободен будешь?
— Да, богатырь, и свита его, даже перебитая, больше не проснётся.
— Добро.
— Могу подсобить. Терять мне нечего. Отвлечь могу, напасть. Пусть рвут.
— Ты достаточно натерпелся. Оставь это мне.
Уши шакала вытянулись. Глаза расширились, рот приоткрылся. Замер. Затем он повернулся к нам боком. Сделал пару шагов, обернул морду.
— Прости меня, богатырь, вы все, простите.
Бросился в сторону дороги, побежал. Скрылся из виду. Рот мой потянуло, грудь напряглась — зевнул.
Утро застало нас у стен Юрьева. Город лежал в низине, за рекой, присыпанный снегом. Стены брёвнами — высокие, но местами провалены. Ворота отворены настежь. Ни стражи, ни оклика. Надвратная башня глядела пустыми окнами. На шпиле висел обрывок ордынского бунчука — конский хвост, обледенелый.
Мы вошли. Улицы пустые. Снег лежал нетронутый — ни следа, ни колеи. Дома жались друг к другу, но оконца тёмные. Где-то лаяла собака. Где-то скрипела ставня. Людей не видно.
Ирина шла рядом, куталась в тулуп. Глеб молчал в мешке.
В центре, на площади, стоял кабак. Вернее, что от него осталось. Крыша провалена внутрь, стропила торчали, как рёбра. Одна стена выгорела до черноты, другая завалилась набок. Вывеска валялась в снегу — «Корчма братьев Ждановых». Буквы вырезаны криво, по-домашнему. Дверь сорвана с петель. Внутри — ветер, зола и битая глиняная посуда. У порога лежал мёртвый пёс, присыпанный снегом. Дворовый. Рядом — детский лапоть.
Мужик вышел из корчмы, собирал обломки.
— Что было здесь? — я подошёл ближе.
Синяк на пол-лица. Одет в рваный тулуп, подпоясанный верёвкой. На ногах — опорки, солома торчит. Борода клочьями, в седине. Пальцы красные, обмороженные.
— Господин Кучак. Со свитой. Отдыхали.
— Давно?
— Позавчера.
— Хорошо у вас отдыхают. Корчму развалили, — подошла к нему Ирина.
— Девок насиловали, увели нескольких. Мужиков убили. Мальчика загрызли.
Корчмарь бросил доски на землю.
— Откуда знаешь? — прошептал он. — Я тебя тут не видел.
— Повитуха я.
— Правда? — подошёл я к нему.
— А кто ж их остановит? Наместник у князя Алексея в Суздале, ему дела нет. Поп наш в подклети отсиделся, еле живой. А мужики... у мужиков топоры, да духу нет. Кто пытался влезть...
— Где они? — осмотрел вокруг.
В окнах — лица. Бледные, застывшие. Баба прижимала к себе ребёнка, закрывала ему рот ладонью. Старик у ворот стоял, не шевелился. Двое мужиков у колодца опустили глаза. Никто не вышел. Никто не окликнул. Глядели — и молчали. Как звери из нор.
— Где они?!
— Не ори ты! — баба старая с вёдрами шла. — Опять придут, ещё кого-нибудь за собой утащат.
Взял корчмаря за ворот и вдавил в стену. Тот скривился.
— Ты видел их, как кутили, о чём говорили, куда собирались... говори, не то убью...
Ирина потянула меня за плащ. Обернулся, в глаза не смотрела. Тянула сильнее. Дыхание отяжелело. Бросил старика на пол.
Корчмарь поднялся с земли. Отряхнул снег с тулупа. Дышал тяжело, но глаз не отводил.
— Они у Онуфрия, — сказал он тихо. — Что на горке. Боярин наш. Он им погреб открыл, меды выкатил, баранов зарезал. Свита Кучака у него третий день. Пьют, жрут. Девок туда же сволокли.
— Живых? — спросил я.
— Кого живых, кого... — корчмарь осёкся. — Ты уж сам гляди.
Я посмотрел на горку. Дом Онуфрия стоял выше прочих — сруб крепкий, в два жилья, крытый тёсом. Ворота закрыты. Из трубы валил дым. У ворот — двое в малахаях. Не шакалы — люди. Стража.
— Сколько их там?
— Кучак, шакалы его, нукеров пяток. И Онуфрий с челядью. Только челядь теперь им служит. Со страху.
Ирина взяла меня за рукав.
— Если девки там — они их с собой не увезут. Кучак наиграется и бросит. Или скормит.
Я сжал шестопёр.
— Значит, я за ними.
«Онуфрия убей. Глаза оставь. Вороны склюют. Сожги его берлогу с семьёй. Выкоси род его под корень».
Я пошёл быстро. Снег хрустел под сапогами, дыхание вырывалось паром. Дом Онуфрия вырос вдали — сруб в два жилья, крытый тёсом, ворота закрыты. Из трубы валил жирный дым. Пахло жареным мясом.
— Ирина, — бросил я через плечо. — Прячься.
Она отстала. Я слышал, как затихли её шаги. Осталась где-то за плетнём, с мешком в руках. Глеб молчал.
Сжал шестопёр. Пальцы сами стиснули рукоять — до хруста в костяшках. В груди набухало горячее, поднималось к горлу. Дыхание стало глубже, реже. Пульс ударил в виски — раз, другой, третий. Глаза сузились. Снег под ногами стал ярче, звуки — дальше. Будто кто-то прикрыл дверь между мной и тем, что снаружи. И оставил только одно.
Подошёл к крыльцу. Двор перед домом был широкий, утоптанный. Снег размесили в грязь. В углу двора, у коновязи, лежали они.
Шакалы. Стая. Штук шесть. Спали в кучу — серые, костлявые тела, сплетённые лапами и хвостами. Пар поднимался от их дыхания. Шкуры висели на рёбрах — такие же, как у того, в лесу. У одного не было уха. У другого — половины морды, и видна была кость. У третьего лапы вывернуты в суставах — спал на спине, задрав их к небу, как дохлый паук. Дышали хрипло. Во сне дёргались, скулили, щёлкали зубами. От кучи несло псиной, падалью, гнилой слюной.
— Кучак!!!
Шакалы встали на дыбы. Сбились друг к другу.
— Кучак!!!
Твари зарычали.
Дверь дома распахнулась с треском. Выбежал мужик пожилой. Онуфрий. Борода седая, клином. На плечах — шуба соболья, накинута впопыхах, рукав вывернут. Под шубой — рубаха шёлковая, в пятнах вина и жира. На шее — крест золотой, тяжёлый. Пальцы унизаны перстнями — на каждом камне кровь не отмыта. Лицо красное, потное. Глаза выпучены.
— Ты кто таков?! — заорал он. — Ты знаешь, чей это дом?!
Подбежал ближе. Осмотрел. Из дома — женские крики, смех.
— Ратник, иди отсюда по добру, — лицо испуганное. Голос дрожит, но тон сменил. — Ради Бо...
Шестопёр впился в его лицо. Кровь брызнула на землю. Упал глухо возле ног.
Звери завыли. Встали на дыбы, но с места не двинулись. Половицы в доме затрещали. Тело здоровое наклонилось, чтобы вылезти из створа. Встал на крыльце, пояс застегнул.
Кучак.
Ростом на голову выше меня. Плечи — как дубовая плаха. Шея толстая, жилистая, бугрилась мышцами под кожей. Одет в халат степной, шёлковый, расшитый серебром, накинут на голое тело. На поясе — сабля, рукоять в камнях. Сапоги мягкие, без каблука, ступал бесшумно.
Лицо — не человечье и не звериное. Пограничное. Челюсть вытянута вперёд, как у пса, но губы человеческие, толстые, в трещинах. Нос приплюснут, ноздри раздувались, втягивали воздух — он чуял меня. Глаза маленькие, жёлтые, с чёрными точками зрачков. Над глазами — надбровные дуги, тяжёлые, как костяной козырёк. Скулы широкие, обтянутые серой кожей. Уши заострены кверху, поросли короткой шерстью.
Он улыбнулся. Зубы — крупные, жёлтые, но ровные. Не клыки — человеческие. Только многовато их, будто в два ряда.
— Урус, — прорычал он. Голос низкий, гортанный, с присвистом. — Ты знаешь кого позвал?
— Дочери Глеба Суздальского, где?
— Ты что, за него мстить пришёл? Один? — рассмеялся бугай. Сзади показались трое нукеров.
— Отвечай, червь.
Кучак нахмурил брови, улыбнулся.
— Позабавился и шакалам скормил. Наверное, ещё в брюхе, у каждого по части.
«Господи, Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь вовек! Да не восторжествуют враги мои надо мною! Порази их в ярости Твоей, сокруши кости их, ибо беззакония их умножились! Восстань, Господи, в гневе Твоём! Подвигнись против неистовства врагов моих! Изыди, как огонь поедающий, как буря, сокрушающая дубравы! Да будут они, как прах пред лицом ветра! И Ангел Господень да гонит их! Да будет путь их тёмен и скользок!..»
Псы окружали меня со всех сторон. Брызгали слюной. Сжал челюсть. В глазах темнело.
— Ибо они роют яму — и упадут в неё! Злоба их обратится на главу их, и жестокость их падёт на темя их! Я же возвеселюсь о Господе, возрадуюсь о спасении Его! Восстань, Господи! Порази! Избавь душу мою от нечестивого, мечом Твоим от врагов Твоих! Десница Твоя найдёт всех ненавидящих Тебя! Сделаешь их, как печь огненную, во гневе Твоём! Господь проглотит их в ярости Своей, и огонь пожрёт их!
— Это что ещё? — хмыкнул Кучак.
Схватил ближайшего шакала за горло. Визгнул. Другие отошли. Вцепился пальцами в брюхо. Сжал так, что кожа лопнула, бросил шестопёр. Тварь ударил о землю, ногу на шею. Псина дрыгала костлявыми лапами. Второй рукой разорвал брюхо. Шкура разошлась с треском. Кишки вывалились на снег — сизые, дымящиеся. Желудок лопнул под пальцами.
— Где они?! — глаза налились. — Не вижу!
Посмотрел в глаза батыру.
— Может, у других части дочерей князя... или прямо у тебя?!
Кучак застыл.
— Ты кто такой, урус...
Бросился на другого, схватил шестопёр. Тот отпрыгнул с лаем, ударил ближнего. Челюсть твари вылетела, а сама хрипела и катилась по земле. Сзади рычание, обернулся — в глотку сунул шестопёр. Глубоко. Подавилась. Кулаком в шею. Хруст.
Оставшиеся шакалы рассыпались по двору. Трое. Окружили. Тот, что без уха, зашёл слева. Тот, что с вывернутыми лапами, скалился справа. Третий, самый крупный, встал напротив. Шерсть на загривке дыбом. Глаза красные, влажные. Он не рычал — ждал.
Я поднял щит. Шестопёр в правой руке, тяжёлый, скользкий от крови.
Левый прыгнул первым. Метил в ногу. Я довернул корпус, щит пошёл вниз, поймал его морду. Удар. Хруст. Шакал отлетел, заскулил, закрутился на снегу. Но правый уже был рядом. Когти полоснули по рёбрам. Кольчуга выдержала. Я развернулся, шестопёр пошёл сверху вниз. Попал в плечо. Кость треснула. Тварь взвыла, но не отступила — вцепилась зубами в древко. Рвала, тянула на себя. Я отпустил шестопёр одной рукой, схватил её за горло. Сдавил. Пальцы провалились в шерсть, в кожу, в жилы. Рванул. Кровь хлынула на снег.
Третий ударил в спину. Тяжёлый, как бревно. Сбил с ног. Мы покатились по снегу. Его пасть — у самого лица. Дыхание гнилое, горячее. Я выставил локоть, упёр в горло. Он давил. Когти рвали кольчугу на груди. Кольца лопались. Я нашарил на поясе нож. Выдернул. Вогнал ему в бок — раз, другой, третий. Шакал захрипел, ослабил хватку. Я сбросил его с себя. Поднялся. Он лежал на снегу, дёргал лапами. Я наступил ему на шею. Надавил. Тишина.
— Зверь, — захлопал в ладоши Кучак. Вынул саблю — длинную, широкую. — Давно я не бился с настоящим богатырём. Ещё с Калки.
Сделал шаг ко мне. Оскалился, зубы острые.
Я выдохнул. Встряхнул куски мяса с оружия.
— Ты голыми руками разорвал мою свиту. Ты не простой воин, так? Ты Богом своим помазанный?
Пошёл к нему навстречу.
— Нет, — прошипел он.
Мы ходили по кругу, смотрели в глаза. Он возвышался надо мной, как башня. Плечи закрывали полнеба. Рука, сжимавшая саблю, была толщиной с моё бедро. Каждый шаг его отдавался в земле. Пахло от него зверем, мускусом, старой кровью.
— Твой Бог не порождает убийц. Но мы с тобой похожи. Я чувствую в тебе тьму. Я освящён небесным богом, а ты... мертвец.
Остановились.
— Я не проигрывал битв, — поднял саблю Кучак. Лучи утреннего солнца отражались от лезвия, падали на меня.

