Глава 1. Сарай
Телефон зазвонил в двадцать минут девятого, когда Ирина только открыла файл с квартальным отчетом и поставила курсор в первую пустую ячейку.
Номер был городской, чужой, с кодом, который она не набирала лет шесть. Она смотрела на экран три гудка и почему-то уже знала все, что сейчас скажут, кроме подробностей.
— Ирина? Ковалева? Ирочка, это Зоя Павловна, соседка мамина, из пятнадцатой. Ты меня, наверное, не помнишь.
— Помню, теть Зой.
— Ты только не пугайся.
Дальше Зоя Павловна говорила долго и не по порядку. Что у них кухня к кухне, стена тонкая, слышно даже как чайник щелкает. Что в семь утра стукнуло, а потом стало тихо, и вот эта тишина ей и не понравилась, потому что Валя в семь утра всегда гремит. Что она позвонила в дверь, потом стучала, потом побежала за своим ключом, у нее ключ с девяносто восьмого года лежит на всякий случай. Что Валя лежала на полу у плиты и первым делом сказала: не надо никого вызывать.
— Я вызвала, конечно. А потом стою и думаю: а тебе-то как позвонить. У нее блокнот у телефона на гвоздике висит. Я туда лезу, там аптека записана, регистратура, мастер по стиральным машинам. И ты. «Ира, дочь, сотовый».
Ирина смотрела в таблицу на экране и видела там столбцы, а цифры почему-то не читались.
— Она в сознании?
— В сознании, в сознании. Она даже ругалась. Говорит, зачем скорую, я сама встану. Ирочка, она не встанет. У нее нога вывернута была, я такое видела уже, у меня свекровь так.
Про перелом шейки бедра ей сказали через два часа, когда мать уже увезли и оформили. Ирина сохранила файл, закрыла крышку ноутбука, сходила к Лидии Николаевне и сказала: у меня мать упала. Услышала со стороны, как сама говорит «мать», а не «мама», и не смогла переделать.
Билетов на самолет на этот день не было вообще, ни за какие деньги. Она взяла поезд в двадцать один сорок, боковое место у туалета, потому что других не осталось. Сергей звонил в одиннадцать, спрашивал, что брать Грише в школу на труд, и она объясняла про фанеру и клей ПВА шепотом, накрывшись курткой.
Город встретил ее в пять сорок утра, темный, мокрый, с той самой февральской слякотью, которая держится по три недели и никак не превращается ни в зиму, ни в весну. На привокзальной площади стояли три такси, и все трое хотели восемьсот.
Она поехала на четвертом автобусе, как ездила в школу.
Зоя Павловна открыла сразу, будто сидела в прихожей и ждала. Она была в халате и с накрученной на бигуди челкой, и в квартире у нее пахло вареной курицей, хотя не было и семи.
— Раздевайся. Чай будешь? Будешь.
Ключи лежали на столе под сахарницей. Зоя Павловна пододвинула их не сразу. Сначала она налила чай, достала печенье в вазочке, села напротив и посмотрела на Ирину так, как смотрят на человека, которого много лет обсуждали.
— Худая ты.
— Я всегда такая была.
— Всегда ты была нормальная. — Она подвинула вазочку. — Ешь. Ирочка, я не в упрек. Я скажу и забудем. Мать твоя каждый год на майские окна мыла и говорила: вдруг Ира с мальчиком приедет.
Ирина держала чашку двумя руками и молчала.
— Ну и все, — сказала Зоя Павловна. — Все, забыли. В больницу пускают с четырех. Ты поспи пока, а то ты как из подвала.
В больнице пахло хлоркой и вчерашней перловкой, и еще чем-то сладковатым, чем всегда пахнет в отделениях, где лежат подолгу. Бахилы выдавали внизу по десять рублей за пару, автомат монеты не принимал, и Ирина дала гардеробщице пятьдесят и не стала брать сдачу, чтобы не стоять.
Палата была на шестерых. У окна работал телевизор без звука, с одной кровати кто-то громко говорил по громкой связи с внуком: «Ты кашу ел? А молоко? А кашу?»
Мать лежала третьей от двери.
За двадцать лет Ирина видела ее четыре раза, и каждый раз мать была меньше, чем в прошлый. Сейчас она была совсем маленькая, в чужой больничной рубахе с завязками на плече, с капельницей в левой руке и с ногой, вытянутой каким-то грузом на веревке через блок. Волосы у нее были не свои, то есть свои, но не уложенные, и от этого лицо казалось голым.
Она увидела Ирину и первым делом попыталась поправить одеяло на груди.
— Ты зачем приехала.
— Здравствуй, мам.
— Здравствуй. Ты зачем приехала, я спрашиваю. У тебя работа. У тебя ребенок.
— Ребенку десять лет, он не грудной.
— Все равно. — Мать посмотрела в потолок. — Я же ничего не просила. Это Зойка. Ей лишь бы шум поднять.
Ирина поставила пакет на тумбочку и села на край стула, который был низкий и шатался. Некоторое время они молчали, и молчание было не тяжелое, а вежливое, как в очереди к врачу, когда неудобно смотреть друг на друга и некуда деть глаза.
— Как ты упала?
— Да глупо. Наследило с балкона. Форточка приоткрыта была, натаяло на полу, а я не заметила и пошла чайник ставить.
— Мам, зачем зимой форточка.
— Я сорок лет с форточкой сплю.
Она это сказала твердо, и стало ясно, что тему закрыли. Ирина достала из пакета кефир, творожок и мандарины, и мать сразу сказала, что мандарины ей нельзя, а потом попросила один.
Врач нашелся в ординаторской в половине шестого, молодой, лет тридцати, с телефоном на столе экраном вниз. Он говорил быстро и не жестоко, просто буднично.
— Шейка бедра, со смещением. В таком возрасте срастаться само не будет, консервативно мы только время потеряем. Оперировать надо, эндопротез. Но не завтра. У нее давление скачет и кардиограмма мне не нравится, надо подтянуть. Ориентируйтесь недели на три, может, на месяц.
— А что от меня нужно?
— От вас нужно, чтобы она лежала и не геройствовала. И вот список. — Он оторвал листок из тетради в клетку и написал столбиком, придерживая листок локтем. — Матрас противопролежневый обязательно, у нас их два на отделение. Ходунки заранее, они потом сразу понадобятся. Антикоагулянт, вот этот, торговое название вам в аптеке скажут, пачка около трех тысяч, ее хватает на месяц.
— Сиделка?
— Сиделка тут по договоренности, семьсот в день, если приходить на четыре часа. Женщины ходят с первого этажа, спросите на посту. Только вы сначала с матерью обсудите.
Мать выгнала бы, даже не дослушав. Ирина это знала точно, поэтому ничего не сказала.
Она вернулась в палату, села на тот же шаткий стул и сказала, что снимет квартиру рядом на месяц, что возьмет отпуск за свой счет, что все нормально.
— Не выдумывай, — сказала мать. — У тебя дом. У тебя муж. Приехала, посмотрела, и хватит.
— Мам.
— Что мам. Мне помощь не нужна. Мне нужно, чтобы нога срослась. Она сама срастется, ей твое присутствие без разницы.
Она отвернулась к окну, а потом, помолчав, продиктовала совсем другим голосом, деловым:
— Раз уж ты все равно в квартире. Привези мне халат, байковый, синий, он в комоде во втором ящике, под простынями. Тапки. Очки для чтения, они на телевизоре, а если нет, то в тумбочке в прихожей. И кроссворды с подоконника, там пачка, возьми штуки три, не все.
Ирина записывала в телефон.
— И вот еще, — сказала мать. — Сходи посмотри замок на сарае. Зойка писала, сорвали в ноябре. Купи новый, повесь.
— А что там?
— Ничего там нет, — сказала мать быстро. — Ничего. Пустой стоит. Просто чтобы заперто было.
В квартиру Ирина попала в восьмом часу.
В подъезде пахло сыростью и кошками, на площадке между вторым и третьим этажами лампочка мигала и не решалась, а на почтовых ящиках висело объявление про поверку счетчиков воды, приклеенное скотчем еще, судя по бумаге, летом.
Дверь она открыла с третьей попытки, потому что верхний замок надо было тянуть на себя, и руки вспомнили это раньше головы.
В квартире было холодно. Форточка на кухне так и стояла открытой, на полу у плиты темнело неотмытое пятно, и рядом валялась тряпка, которую кто-то бросил в спешке. На плите стояла кастрюля, накрытая тарелкой. Ирина подняла тарелку: суп, вермишелевый, с морковью, порезанной кружочками. Сваренный на два дня вперед, как варят люди, которые живут одни и все равно варят кастрюлю.
Она закрыла форточку, вымыла пол, вылила суп, вымыла кастрюлю. Потом стояла посреди кухни и не знала, куда себя деть.
На холодильнике лежала коробка из-под конфет с лекарствами, и на каждой пачке фломастером было написано «утро» или «вечер». На стене висел отрывной календарь, на котором мать перестала отрывать листки в середине января. На подоконнике в стеклянной банке стояли деревянные ложки и лопатки, и одна лопатка была самодельная, вырезанная из светлого дерева, с обточенной ручкой.
Ирина взяла ее в руки, повертела и положила обратно.
В ванной на полке под зеркалом стоял мужской станок для бритья с засохшей мыльной пеной в основании. Три года стоял. За дверью на крючке висела фуфайка, темная, короткая, с прожженным рукавом.
Она прошла в свою бывшую комнату и включила свет.
Комната была та же самая. Диван перестелен другим покрывалом, на столе стоял горшок с алоэ, а в остальном все стояло, как стояло: этажерка, тумбочка, шкаф. Тот самый шкаф, темный, с зеркальной дверцей, которая всегда заедала внизу, и Ирина, не думая, потянула ручку тем самым движением, чуть на себя и вверх, и дверца открылась.
Внутри висели материны платья. Пахло не деревом, а лавандовыми мешочками из магазина.
Ирина села на диван и просидела так минут двадцать, не включая телевизор и не доставая телефон.
Хозяйственный на углу открывался в девять. Продавщица предложила три замка, и Ирина взяла средний, за триста сорок, а продавщица сказала, что зря, что у среднего дужка тонкая и такую перекусывают за минуту.
— Возьмите вон тот. Он четыреста восемьдесят, зато с ним возиться будут.
Ирина взяла тот.
Сарай стоял в дальнем углу двора, третий от гаражей, дощатый, обитый снизу листом жести. Старый замок валялся в снегу тут же, вместе с вырванными петлями, и петли болтались на одном шурупе. Ирина принесла из квартиры отвертку, прикрутила их на место, прикрутила плохо, потому что шурупы не держали в разбитом дереве, и все равно прикрутила.
Дверь открылась внутрь.
Внутри было темно и пахло так, как не пахло больше нигде на свете: старой стружкой, керосином и немного олифой. Она нащупала выключатель на косяке, снаружи, и загорелась лампочка без плафона.
Верстак у левой стены. Тиски. Над верстаком на гвоздях висели инструменты, каждый на своем месте, и под каждым на доске был обведен карандашом его контур, чтобы сразу видеть, чего не хватает. Банки из-под кофе с гвоздями, рассортированными по размеру. Точильный камень в жестянке с водой, вода давно высохла и оставила рыжий круг.
Справа, вдоль стены, что-то стояло стопкой под брезентом.
Ирина стянула брезент.
Скворечники.
Они стояли в три ряда, один на другом, разного возраста и разного цвета. Свежие, светлого дерева, еще пахнущие. Серые от времени. Один был крашеный, зеленой краской, и краска облупилась чешуйками. У всех крыша была съемная, на двух гвоздиках, и у всех леток был идеально круглый, как будто вырезанный по циркулю.
Она насчитала шестнадцать.
Верхний она взяла в руки просто так, чтобы посмотреть, и, поворачивая, увидела на донышке цифры. Химическим карандашом, вдавленно, чуть расплывшись, как пишут по дереву послюнявленным грифелем.
Год.
Она поставила его на верстак и взяла следующий. Тоже год, другой. Она села на корточки и стала брать их по одному, переворачивать и читать, и очень скоро перестала понимать, что чувствует, потому что чувствовать было еще нечего, а руки уже дрожали.
Первый по счету, самый серый, с облупившейся зеленой краской, был помечен тем годом, когда она уехала поступать.
Дальше шел следующий. И следующий. Ни один год не пропущен.
Ирина сидела на корточках в холодном сарае, ставила скворечники на пол вокруг себя, как ставят на полку книги, и читала даты, и даты были ее.
Год, когда она вышла замуж и не позвала ни мать, ни его, потому что решила, что это ее жизнь и никого не касается.
Год, когда родился Гриша.
Год, когда она развелась и не сказала об этом никому полтора года.
Самый верхний, самый свежий, светлый, с невыцветшей древесиной, был помечен позапрошлым от его смерти годом. Под датой стояла еще одна строчка, помельче: «внук, 6 лет».
Он никогда не видел этого мальчика. Ни разу. Он не знал, какие у него волосы и как его зовут дома. Он знал только, сколько ему лет.
Ирина сидела на полу, на стружке, в чужом пальто, которое она в спешке накинула поверх свитера, и держала этот скворечник на коленях, и в сарае было очень тихо, только где-то капало с крыши.
Она просидела так, пока не свело ноги.
В четыре часа она была в больнице.
Скворечник она несла в полиэтиленовом пакете из хозяйственного, и он там не помещался, крыша торчала наружу. В гардеробе на нее посмотрели. В лифте женщина с судками спросила, не для внука ли, и Ирина сказала, что да.
В палате шел тихий час, телевизор не работал, соседка у окна спала с открытым ртом.
Ирина вынула скворечник из пакета и поставила его на тумбочку между банкой кефира и стопкой кроссвордов.
Мать посмотрела на него.
Лицо у нее не дрогнуло и не поехало, оно просто как будто отпустило что-то, что держало много лет, и стало сразу на десять лет старше. Она подняла руку, ту, что без капельницы, и потрогала крышу пальцами, плоско, ладонью, как трогают горячий утюг, проверяя.
— Замок купила?
— Купила. За четыреста восемьдесят, с толстой дужкой.
— Правильно. — Мать не убирала руку. — С тонкой перекусывают.
Они помолчали. С поста в коридоре доносилось звяканье, кто-то катил тележку.
— Мам. Их там шестнадцать.
— Пятнадцать, — сказала мать. — Один ты принесла.
Ирина посмотрела на нее.
— Ты знаешь, сколько их.
— Я знаю, сколько их.
Соседка у окна всхрапнула и повернулась на другой бок. Мать убрала руку под одеяло и стала смотреть в потолок, туда, где по побелке шла длинная трещина, замазанная и снова треснувшая.
— Он каждую весну делал, — сказала она наконец. — Всегда до восьмого апреля успевал. Говорил, восьмого прилетают.
— Мам, там мои годы стоят.
— Стоят.
— Зачем?
Мать долго молчала. За окном палаты синело февральское небо, низкое, без единого просвета, и внизу, во дворе больницы, кто-то заводил машину и никак не мог завести.
— Забери его домой, — сказала мать. — Он не мне его делал.
— Мам. Почему ты мне ни разу не сказала?
Мать повернула голову и посмотрела на нее прямо, впервые за эти два дня.
— А ты бы приехала?
Ирина открыла рот и закрыла.
В коридоре тележка доехала до конца и остановилась. Скворечник стоял на тумбочке, светлый, с круглым летком, повернутым к двери, и в палате пахло хлоркой, кефиром и немного, совсем чуть-чуть, стружкой.

