Глава 2. Двадцать восьмое число
У нотариуса пахло бумагой и освежителем с запахом яблока, и от этого сочетания к горлу подкатывало.
Аня сидела на краю стула и держала папку на коленях. Внутри лежал загранпаспорт Артема, ее паспорт и свидетельство о рождении, вынутое из коробки из-под кроссовок и до сих пор пахнущее антресолью.
– Ребенок едет с командой? – спросила нотариус, не отрываясь от экрана.
– С тренером. Сербия, Белград, спортивные соревнования.
– Тогда достаточно вашего согласия. Одного родителя.
Аня подняла голову.
– Точно?
– С двадцать первого года, – сказала нотариус. – Второй родитель не нужен.
Что-то внутри отпустило так резко, что закружилась голова. Значит, ничего страшного. Значит, все опять решается ею одной, как всегда, а раз как всегда, то она справится.
– Только имейте в виду, – нотариус все же посмотрела на нее поверх очков, – если второй родитель подаст заявление о несогласии на выезд, тогда только через суд. Такое бывает.
– У нас не бывает, – сказала Аня.
Она заплатила две тысячи четыреста. Это были деньги на неделю продуктов, и она отдала их с той легкостью, с какой отдают, когда решают маленькую проблему и очень хотят думать, что она единственная.
В субботу Артем уехал в Москву.
Он собирался быстро, кидал вещи в спортивную сумку, сверху бросил зарядку, и она сказала: возьми свитер. Он сказал: там тепло. Она сказала: возьми свитер. Он взял.
В дверях он обернулся.
– Мам, ты че такая.
– Какая.
– Никакая.
– Я после смены, – сказала она. – Позвони, как приедешь.
Он позвонил через минуту после того, как поезд тронулся, сказал два слова и отключился, и она сорок секунд слушала гудки в мертвой трубке, прежде чем убрала телефон.
Квартира стала слишком большой.
Она вымыла плиту. Потом холодильник. В три часа ночи она перебирала коробку из-под кроссовок, раскладывая на полу бумажки по годам, и получилось двенадцать кучек, и в некоторых было по сорок квитанций, а в некоторых по восемь.
Двадцать пятое сентября две тысячи шестнадцатого: гостиница в Рыбинске, восемьсот рублей за двоих.
Четырнадцатое февраля две тысячи девятнадцатого: стартовый костюм, рассрочка, первый платеж, четыре тысячи двести.
Ноябрь двадцать первого: заявление в поликлинику о выдаче справки, копия, потому что оригинал потеряли в школе.
Она не помнила, зачем хранила все это. Просто рука не поднималась выбросить.
В воскресенье пришло фото.
Артем в холле какой-то базы, с мокрой головой, в футболке, которой она у него не видела. Рядом Игорь. На руках у Игоря сидела девочка лет пяти в розовой куртке и обнимала его за шею обеими руками, и он держал ее так уверенно, так привычно, как держат ребенка, которого носили каждый день.
Аня смотрела на это фото сорок минут.
Не на сына. На то, как чужая девочка держится за шею человека, который однажды сказал ей, что уезжает на три месяца, заработать, потому что тут ничего не платят, а там платят, и что вернется к Новому году.
Артем вернулся в понедельник в шесть утра, прямо на тренировку, и домой пришел уже днем, и с ним пришла коробка.
Он поставил ее на стол и открыл, как открывают то, что нельзя не показать.
Стартовый костюм. Тот самый, черный с серым, о котором он два года говорил вслух и потом перестал говорить, потому что понял, что она считает.
– Сорок две тысячи, – сказал Артем негромко.
– Красивый.
– Мам.
– Что.
– Ты нормально?
Аня улыбнулась и потрогала ткань. Ткань была странная, скользкая, почти не мокнущая на ощупь.
– Отличный костюм, – сказала она. – Померь.
Он мерил его в коридоре перед зеркалом, и она смотрела на своего сына, у которого впервые в жизни было что-то не в рассрочку.
– Там знаешь как, – говорил он из коридора. – Там два бассейна. И зал с этими, с тросами. И врач сидит прямо в здании, не надо никуда ездить.
– Хорошо.
– И этот, Руслан. Ну агент. Он говорит, если я по осени выйду из двух ноль пяти, то все.
– Что все?
– Ну все, – сказал Артем и посмотрел на нее в отражении. – Мам, ты вообще слышишь?
– Слышу.
Вечером он спросил, не поднимая головы от телефона:
– А ты почему его фамилию оставила?
Аня в этот момент вытирала стол и не перестала.
– Чтобы у нас с тобой была одна.
– А. Логично.
Он ушел к себе. Она домыла стол до блеска, хотя он был чистый уже давно.
Во вторник она поехала к Гущину.
Тренерская была на минус первом, три на четыре, с запахом резины и старого чая. Гущин сидел, откинувшись, и на его столе лежали три секундомера, все три работали.
– Сергей Витальевич, – сказала Аня. – Я по личному.
– Догадываюсь.
– Не пускайте вы туда чужих. К нему сейчас люди подходят, агенты какие-то. Ему шестнадцать.
Гущин посмотрел на нее устало и без всякой злости.
– Ань. Ко мне вчера отец его звонил.
– Я знаю.
– Спрашивал, как личное дело переводят.
Аня села на стул, хотя ей не предлагали.
– И что вы сказали.
– Сказал, как переводят.
– Сергей Витальевич.
– Ань, – он положил ладонь на стол, тяжело, как ставят точку. – Ты меня двенадцать лет знаешь. Я тебе честно. Мне все равно, кто там кому отец. Мне надо, чтобы он плыл. У меня тут вода двадцать восемь градусов и одна ставка врача на четыре группы. Если ему дадут центр, я его сам отвезу на вокзал.
– Он мой сын.
– Он спортсмен, – сказал Гущин. – Пока он плывет, он мой тоже. А сколько ему осталось плыть, ты сама знаешь. Восемь лет. Ну десять.
Она вышла на улицу и стояла у бассейна, глядя, как из вентиляции идет теплый пар, и от него на асфальте было мокрое пятно.
Игорь приехал в среду и позвал ее в кофейню на Свободе.
Она пришла в той же куртке, в которой ходила на работу, потому что другая была в чистке с зимы и денег забрать ее не было.
Он заказал ей капучино, не спросив. Двести девяносто рублей. Два дня еды.
– Ты хорошо выглядишь, – сказал он.
– Игорь, давай сразу.
– Давай, – он отставил чашку. – Я хочу, чтобы он год пожил у меня. Один год. Дальше решает он сам.
– Нет.
– Ты даже не подумала.
– Я двенадцать лет думала, – сказала Аня. – Каждый день в шесть утра.
Он не разозлился. Он снова сделал это лицо, спокойное и немного грустное, и она вдруг поняла, что оно у него не притворное. Он правда так себя чувствовал.
– Я уехал не гулять, – сказал он. – Я уехал, потому что здесь я получал двадцать две тысячи и ничего не мог. Я четыре года снимал койку. Четыре года, Ань. Первую квартиру взял в тридцать пять.
– Я знаю, как ты жил. Я не знаю, где ты был.
– Я звонил.
– Кому?
– Тебе. Матери. Ты трубку не брала, потом номер поменяла и не сказала.
– Я передала номер Нине Павловне в тот же вечер.
Он замолчал. И вот в этой паузе Аня впервые увидела в нем что-то живое, что-то, что дрогнуло.
– Мать умерла в двадцатом, – сказал он наконец. – Она мне ничего не передавала.
Они посидели молча.
Аня подумала о Нине Павловне, которая плакала в трубку и говорила: конечно, Анечка. И которая, может быть, действительно не передала. Из своих соображений. Из обиды на невестку, из желания оставить сына себе, из чего угодно, из чего люди делают такие вещи и потом уносят их с собой.
И от этого стало не легче, а страшнее. Потому что если он не врет, то он не злодей. А если он не злодей, то он будет очень убедителен.
– Ань, – сказал он мягко. – Я платил.
– Нерегулярно.
– Смотри.
Он развернул к ней телефон.
Список переводов. Она наклонилась и стала читать, и первое, что бросилось в глаза, это даты. Двадцать восьмое число. Двадцать восьмое, двадцать восьмое, двадцать восьмое.
Пять тысяч. Три тысячи. Десять тысяч. Опять пять.
Он листал вниз, и цифры шли, и шли, и это выглядело как стена.
– Десять лет, – сказал он. – Каждый рубль сохранен.
Аня смотрела на экран, и в глазах у нее двоилось, потому что она не спала двадцать часов, но одну вещь она увидела ясно.
Между сентябрем восемнадцатого и мартом девятнадцатого не было ничего. Пусто. Шесть месяцев, в которые Артем пошел в третий класс, а она взяла первый микрозайм.
И рядом с каждой суммой стояла подпись отправителя. Мелким серым шрифтом.
Подарок.
– Ты видишь? – спросил Игорь.
– Вижу, – сказала Аня.
Она не сказала больше ничего. Не потому что не нашлась, а потому что двенадцать лет учила себя не устраивать сцен в общественных местах, и мышца привыкла.
Он проводил ее до двери и сказал, что не хочет войны и что позвонит.
Домой она шла пешком сорок минут, чтобы не тратить на автобус, и всю дорогу считала: если взять две ночные подряд, потом воскресенье, потом еще...
В прихожей горел свет.
Артем сидел на кухне, за столом. Не в телефоне. Просто сидел, положив руки перед собой, и это было так на него не похоже, что Аня остановилась в дверях, не сняв куртку.
– Ты почему не на тренировке.
– Отпросился.
Она сняла куртку. Повесила. Руки делали свое.
– Мам, – сказал Артем. – Он мне показал переводы.
Аня стояла спиной к нему, у вешалки.
– Каждый месяц, – сказал сын. – Двадцать восьмого числа. Десять лет.
– Артем.
– Ты говорила, он ничего не давал.
– Я говорила, что он давал нерегулярно.
– Ты говорила, что мы одни, – сказал он громче. – Ты мне это в четвертом классе сказала. Я помню, как ты сказала. Мы одни, Тем.
Аня повернулась.
Он поднял на нее глаза, и в них было такое, чего она у него никогда не видела: не злость, а недоверие. Ее сын смотрел на нее и проверял.
– Он не такой, как ты говорила, – сказал Артем. – Он нормальный.
– Я никогда не говорила, какой он.
– Вот именно, – сказал он. – Ты вообще ничего не говорила.
Между ними на столе лежал его телефон экраном вниз.
– Я написал заявление, – сказал Артем.
– Какое заявление.
– Что хочу жить с отцом. Он сказал, мне шестнадцать, меня будут спрашивать. – Он встал, и оказался выше нее на голову, и голос у него сорвался в самом конце, как в двенадцать лет. – Мам, меня же спросят. И я скажу.

