Глава 3. Точка или запятая
Аня не спала.
Она сидела в гостевой комнате, той, куда переехала полгода назад, когда стало невыносимо делать вид, что все нормально, и слушала тишину в квартире, где не двигался ни один человек.
Комната была не ее и за полгода так и не стала: чужое покрывало, чужие шторы, на полке стопка книг, которые она сюда привезла и ни одну не открыла. На тумбочке стоял стакан с водой, который она наливала каждый вечер и каждое утро выливала нетронутым.
В четыре часа она встала, открыла окно и села на подоконник.
Двор был пустой. Под фонарем стояла его машина с погашенным габаритом, значит, он спускался и выключил. Значит, выходил из квартиры и возвращался.
И тогда память взялась за нее по-настоящему.
Она не выбирала, что вспоминать. Ей показывали.
Второй год.
Декабрь, врач с холодными руками, слово «пневмония» и предложение лечь в больницу. Аня отказалась. Врач пожал плечами и написал схему на листке из блокнота.
Ночью температура поднялась так, что стены поехали.
Аня вынырнула оттого, что на лбу у нее лежало мокрое и холодное. Она открыла глаза. Ночник был повернут к стене. Герман сидел на полу у кровати, спиной к тумбочке, в майке, с тазиком между колен.
— Ты почему на полу? — сказала она, и голос вышел тонкий, чужой.
— Стула нет.
— В кабинете есть.
— Тогда надо идти, — сказал он.
Он снял полотенце с ее лба, окунул, отжал двумя руками и положил обратно. Делал он это так осторожно, будто она могла рассыпаться от неверного движения.
— Который час?
— Четвертый.
— Иди спать.
— Угу, — сказал Герман и не двинулся.
Она проваливалась и выныривала, и каждый раз полотенце было холодным. Один раз ей показалось, что он держит ее за запястье и считает пульс, шевеля губами. Один раз он сказал в темноту, не ей: «Сорок и один». Один раз она услышала его голос в коридоре, очень спокойный, объясняющий кому-то, что скорая не нужна, нужен врач, домой, сейчас, и что он заплатит сколько скажут.
Утром температура упала до тридцати восьми, и это было счастье.
Герман сидел на том же месте, на полу. Спина прямая, лицо серое.
— Спасибо, — сказала Аня.
— Не за что.
Он вынес тазик, и минут через сорок она услышала, как хлопнула входная дверь. Он уехал на работу в той же рубашке.
Весь день она придумывала, что скажет ему вечером. Кроме «спасибо». Придумала три фразы и ни одной не сказала, потому что он вернулся в одиннадцатом часу, спросил про температуру, услышал «тридцать семь и два», сказал «хорошо» и ушел в кабинет.
И на этом все.
Третий год.
Реставрационная мастерская при музее, полставки, оклад, на который в этом городе не живут. Аня ездила туда на собеседование дважды. Во второй раз заведующая, Ирина Львовна, женщина с очками на цепочке, положила перед ней доску, дала кусок левкаса и сказала: «Покажите руки». Аня показывала руки сорок минут. Ирина Львовна посмотрела и сказала: «Ну, руки есть».
Отказали по телефону, в среду, в половине второго.
— Анна Сергеевна? Мы вам очень признательны, но мы взяли другого человека. Всего доброго.
Разговор занял сорок секунд.
Аня дошла до ванной, закрыла дверь, включила воду на полную и ревела там двадцать минут, стоя над раковиной и глядя, как крутится в сливе ее собственный волос.
Вечером Герман спросил, как прошло.
— Не взяли, — сказала она.
— Понятно, — сказал он.
Через неделю телефон зазвонил снова.
— Анна Сергеевна, а место освободилось, — сказала Ирина Львовна. — Выходите в понедельник.
Целый год после этого Аня ходила в бывшую котельную во дворе музея как на праздник. В раздевалке пахло скипидаром и клеем, у нее был свой шкафчик, четвертый слева, с вмятиной внизу, а старик Петрович в свитере учил ее тянуть левкас в три слоя и говорил, что руки у нее умнее головы.
А через год, в апреле, она стояла за стеллажом с грунтами и искала третий номер, и услышала, как Ирина Львовна говорит кому-то в коридоре, вполголоса, без всякого зла:
— Ну ее же попросили взять.
Аня простояла за стеллажом еще минуты три.
Потом вышла, домыла кисти, повесила халат в шкафчик и закрыла дверцу локтем, потому что руки были в грунте.
Дома она не сказала ничего. Она честно попробовала: дождалась, пока он сядет за стол, набрала воздуха и обнаружила, что у нее нет ни одной фразы, которую можно произнести вслух. «Спасибо» не выговаривалось. «Как ты смел» тоже.
Она ходила в мастерскую еще месяц. Брала кисть, садилась к доске, и каждый раз в голове включалась одна и та же фраза. Через месяц написала заявление и ушла, а вещи из шкафчика не забрала, потому что не хотела еще раз входить в раздевалку.
Четвертый год.
Чемодан она собирала спокойно, по списку, составленному накануне на обороте квитанции: белье, две пары джинсов, свитер, документы, зарядка. Зарядку вписала последней и потом почему-то гордилась именно этим пунктом.
В прихожей она поставила чемодан на колеса, надела пальто и стала ждать.
Из-за двери кабинета шел его голос. Громкая связь, плохая линия, кто-то из подрядчиков.
— Я не подпишу это, пока не увижу заключение, — говорил Герман. — Нет. Нет, Виктор Палыч. Мне не надо, чтобы вы объяснили. Мне надо, чтобы вы прислали.
Пауза.
— Тогда мы стоим. Да, стоим. И вы стойте.
Аня слушала и не могла отвести глаз от двери, потому что голос был живой. Такого голоса за столом она не слышала ни разу.
Она простояла в прихожей сорок минут.
Она ждала не того, что он ее удержит. Она ждала, что он выйдет за водой, увидит чемодан и спросит: «Ты куда?» Одного вопроса хватило бы. Она бы осталась, и они, может быть, проговорили бы до утра.
Разговор кончился. Начался следующий. Потом третий.
В половине одиннадцатого Аня откатила чемодан обратно в спальню и разложила вещи по местам, все до последней зарядки. Потом неделю находила свои вещи не там, где они лежали всегда, и каждый раз вздрагивала.
Пятый год, ноябрь.
Она была у врача второй раз за год, и второй раз ей сказали одно и то же: вы здоровы, ждите. Бумажка была маленькая, на четвертушке, с печатью в углу.
Аня приехала домой и не сняла пальто. Положила бумажку на кухонный остров, рядом с солонкой, и осталась стоять.
Герман пришел в десять. Увидел лист, взял, прочитал. Читал он его дольше, чем нужно, чтобы прочитать четыре строчки.
— Значит, подождем, — сказал он и положил бумажку обратно.
— Герман.
— Да?
Она стояла в пальто и не могла придумать вторую фразу. В машине она приготовила четыре, и все четыре были про то, что, может быть, дело не в ней, и ни одну нельзя было произнести на этой кухне.
— Ничего, — сказала Аня.
Он кивнул и ушел.
Она домыла посуду, погасила свет и, проходя мимо кабинета, увидела, что там темно, а он внутри. Сидит за столом. Лампу не включает.
Тогда она решила, что он расстроен и не хочет показывать. Это было единственное объяснение, которое пришло ей в голову, и она держалась за него два года.
А еще через год, весной, его отца увезли с инсультом, и Герман три недели ездил в Опалиху через день. Аня спросила один раз, поехать ли с ним. Он ответил: «Не надо, там нечего смотреть». Она не поехала.
В одну из тех ночей она проснулась оттого, что в ванной шумела вода. Половина четвертого. Вода шла давно, зеркало запотело до самого потолка. Аня постояла у двери, подняла руку, чтобы постучать, и не постучала. Ушла обратно и лежала с открытыми глазами до будильника. Утром он вышел к завтраку выбритый и спросил, не забыла ли она, что в субботу они едут к ее отцу.
А между всем этим, каждое утро, семь лет подряд, на столе стояла кружка с мятой, накрытая блюдцем, чтобы не остыла.
Аня вставала на два часа позже. Кружка была уже чуть теплая. Теплый чай пить невозможно, и Аня выливала его в раковину, мыла кружку и ставила донышком вверх.
Ни разу она не сказала: заваривай позже. Ни разу не сказала: не надо. Просто выливала, каждое утро, семь лет.
Вот на этом ее и накрыло.
Не на первой жене, не на записке, не на буклете с чужой фамилией. На теплой кружке под блюдцем, которую человек ставил на стол две с половиной тысячи раз, и на женщине, которая две с половиной тысячи раз молча выливала ее в раковину и считала, что живет в браке без чувств.
Аня слезла с подоконника.
Она читала его молчание как равнодушие. Все семь лет читала так, потому что при таком чтении ей было куда легче: равнодушного человека можно не любить, ему можно не отвечать, и главное, от него можно уйти в любую минуту, и ничего не будет.
А если это был не холод? Если это был страх, тот же самый, что держал за горло ее саму?
Тогда получалось, что они семь лет просидели по разные стороны одной двери, каждый прижавшись к ней ухом.
Небо за окном посерело, потом порозовело у самой крыши соседнего дома.
Аня накинула халат и пошла на кухню.
Герман был там.
Он сидел на высоком стуле у острова, в той же рубашке, что вчера, не ложился. Перед ним все так же лежали документы, кольца, записка. Он не притронулся ни к чему: скрепка была на месте, записка лежала под уголком, как она ее оставила.
Небритый. Рукава закатаны. Пепельницы в доме не водилось, но на блюдце лежали три сигаретных окурка, и Аня знала, что он не курит уже четыре года.
— Ты не ушел, — сказала она.
— Я обещал дать тебе выбор. Уйти значит выбрать за тебя.
Она подошла к острову. Мрамор снова холодил ладони, но теперь холод был другой, не пустой, а звенящий, как перед решением.
— Ты знаешь, что я семь лет выливала твой чай? — спросила Аня.
Герман поднял голову.
— Знаю, — сказал он.
— Знаешь?
— Кружка стояла в раковине донышком вверх. Если бы ты пила, она стояла бы иначе.
— И ты все равно заваривал.
— Да.
— Зачем?
Он подумал.
— Чтобы утром было что-то, что я для тебя делаю, — сказал он. — Даже если ты этого не берешь.
— А если бы я один раз выпила?
— Я бы заметил.
— И что бы ты сделал?
Он думал так долго, что за окном успела проехать первая поливалка.
— Не знаю, — сказал он. — Наверное, ничего. Наверное, заварил бы и на следующее утро.
— Это самый честный ответ, который я слышала от тебя за семь лет.
— Он же и самый плохой.
Аня стояла и смотрела на него, и на секунду ей стало так больно, что она физически не смогла вдохнуть до конца.
Потом она взяла ручку.
Герман не шевельнулся. Только костяшки пальцев побелели, так он вцепился в край столешницы.
Она наклонилась над документами. Провела пальцем по строчке, где стояла галочка карандашом. «Подпись супруги». Одно движение, и семь лет закроются, как книга.
А потом она сделала это.
Ручка прошлась по бумаге, но не там, где галочка.
Аня перечеркнула слово «Расторжение» вверху страницы. Жирно, крест-накрест, так, что перо продавило лист и остался след на второй странице. И рядом, на полях, написала одно слово. Своим почерком, ровным и решительным.
Рука дернулась еще раз, коротко, куда-то в угол листа, но Аня уже разворачивала документ к нему и не посмотрела, что там вышло.
Герман опустил глаза.
На месте официального «Расторжение брака» теперь было перечеркнуто, а сбоку стояло: «Пересмотр».
— Что это? — спросил он, и голос у него сел.
— Это встречное предложение, — сказала Аня.
Сердце колотилось так, что она была уверена: он слышит.
— Ты семь лет назад подписал со мной договор, которого не хотел. Я предлагаю новый. Без отцов. Без денег. Без расчета. С нуля.
— Аня...
— Я не закончила. — Она положила ладонь на бумагу. — Условия такие. Первое: никаких «дай мне два дня». Что знаешь, говоришь сразу, даже если я потом не смогу это развидеть. Второе: я тоже говорю. Все, что семь лет не говорила. Тебе не понравится, там много.
— Согласен на оба.
— Ты даже не спросил, что дальше.
— Мне не нужно спрашивать.
— Вот это и есть твоя главная беда, — сказала Аня. — Ты всегда согласен заранее и всегда все решил заранее. Поэтому третье условие мое, и оно тебе не понравится.
Она взяла со стопки одно кольцо. Его. И протянула ему на раскрытой ладони.
— Первое свидание, Герман Андреевич. Сегодня. Восемь вечера. И если после него ты все еще захочешь развод, я подпишу не глядя. Обещаю.
Он смотрел на кольцо у нее на ладони.
— Где? — спросил он.
— Здесь. На этой кухне. Ты сам вчера сказал: это было здесь.
— В восемь я должен быть на объекте.
— Значит, не должен, — сказала Аня.
И вот тогда он посмотрел на нее так, как не смотрел ни разу, и она увидела, что у него мокрые глаза, и отвернулась, потому что смотреть на это было невозможно.
Он медленно, будто боясь спугнуть, потянулся к кольцу.
Но в этот момент в прихожей громко хлопнула входная дверь.
Не позвонили. Не постучали. Открыли своим ключом, спокойно, как открывают дверь домой.
Аня замерла с протянутой рукой.
И знакомый голос, тот, который она не слышала семь лет и молилась не услышать никогда, произнес из коридора:
— А вот и я. Надеюсь, не помешала семейному завтраку?
Аня узнала его мгновенно.
Не потому что часто слышала. Она слышала его один раз, семь лет назад, за неделю до свадьбы. Телефон Германа лежал на столе экраном вверх, звонок сорвался в громкую связь, и женский голос успел сказать: «Ты же понимаешь, что делаешь глупость». Герман вышел с телефоном в коридор. Аня не спросила ни тогда, ни потом.
Кольцо выпало у нее из ладони и покатилось по мрамору.
Герман поймал его у самого края, не глядя.
Аня почувствовала, как ледяной мрамор под ладонью вдруг стал единственной опорой в мире.
На пороге кухни стояла первая жена Германа.

