Глава 2. Записка
Ручка легла на мрамор. Аня отняла руку не резко, но так, чтобы между их пальцами снова появился воздух.
— Ты просишь не подписывать, — сказала она. — А сам вчера вернулся в час ночи и пах чужими духами.
Герман застыл. Секунду он выглядел так, будто его ударили под дых.
— Так вот в чем дело.
— Не только. Но и в этом тоже.
Она нашла записку накануне вечером, и нашла глупо, как находят все такие вещи.
Пиджак висел в гардеробной на плечиках, вынутый из химчистки и еще в пленке. Аня доставала свое пальто, зацепила рукавом, пленка поехала, и из кармана на пол вылетел сложенный вчетверо листок.
Она подняла его и минуту стояла с ним в руке, не разворачивая.
Потом развернула.
Мелкий женский почерк, синяя паста, две строчки на четвертушке офисной бумаги. Аня прочитала их шесть или семь раз подряд, пока буквы не перестали складываться в слова, а потом сложила листок обратно и убрала не в карман пиджака, а в свой халат.
Ночью она слышала, как он вставал. Герман не спал уже месяца три: ложился в час, в половине четвертого выходил на кухню и сидел там в темноте. Один раз Аня, проходя мимо, увидела, что он что-то считает на телефоне, водя пальцем по экрану, и не спросила что.
Сейчас она достала листок из кармана халата. Развернула, положила поверх документов, рядом с кольцами.
«Спасибо за вчера. Ты был прав насчет всего. Л.»
— Нашла в твоем пиджаке, — сказала Аня, и голос у нее дрогнул только в самом конце. — Кто такая Л.?
Герман смотрел на записку долго. Потом сделал то, чего она не ждала: усмехнулся. Горько, без всякого веселья.
— Лариса, — сказал он. — Юрист. Та самая, что готовила эти документы.
— Юрист пишет клиенту записки от руки?
— Эта пишет. — Он взял листок за угол, посмотрел на просвет и положил обратно. — Она не пользуется мессенджерами. Говорит, что не пишет в телефоне того, чего не хочет увидеть в суде. Ей за сорок пять, у нее в кабинете стоит факс, и он работает.
— Продолжай.
— Я ходил к ней вчера. Три часа уговаривал переписать договор так, чтобы при разводе тебе досталась квартира. Эта. С мраморным островом и сгоревшим углом.
Аня замерла.
— Что?
— Она сказала, что я идиот. Что по закону мне ничего не нужно тебе оставлять, что наш договор и так на моей стороне и что суд его не тронет. А я ответил, что мне плевать на закон. Вот про это ее «ты был прав насчет всего». Про то, что я готов уйти ни с чем, лишь бы ты не думала, будто я держал тебя ради денег твоего отца.
Тишина на кухне стала плотной, как мрамор.
— Ты... — Аня не находила слов. — Ты хотел отдать мне квартиру и уйти?
— Я хотел, чтобы у тебя был выбор, — сказал он. — Настоящий. Не тот, что тебе устроили наши отцы семь лет назад. Чтобы ты решала не потому, что тебе некуда идти, а потому что ты сама так хочешь.
— А духи?
— В приемной у нее сидит помощница, которой лет двадцать, и она льет на себя что-то сладкое литрами. Я просидел там сорок минут в очереди из двух человек. Аня, если бы я шел от женщины, я бы, наверное, догадался проветриться.
— Ты бы догадался, — согласилась она. — Ты все продумываешь. В этом и проблема.
Он провел рукой по лицу. Впервые за все годы Аня видела его растерянным.
— Дай мне ее номер, — сказала она.
— Что?
— Номер Ларисы. Ты сказал: юрист, готовила документы, пишет от руки. Значит, у нее можно спросить.
Герман, не говоря ни слова, достал телефон, нашел контакт и повернул экран к ней. «Лариса Гущина, юр.» и одиннадцать цифр.
Аня взяла свой телефон и набрала номер вручную, цифра за цифрой. Палец завис над кнопкой вызова.
Половина двенадцатого ночи. Незнакомая женщина. И вопрос, который в этот час звучит только одним способом.
Аня положила телефон экраном вниз.
— Не буду, — сказала она. — Не потому что верю. Потому что не хочу, чтобы посторонний человек слышал, как я это спрашиваю.
— Спроси меня.
— Я спрашиваю тебя семь лет, Герман. Молча. Ты не слышишь.
Он открыл рот и закрыл.
— Один раз я услышал, — сказал он.
— Когда?
— В позапрошлом сентябре. Ты сидела на этом же стуле и сказала: «Я не знаю, чем я тут занимаюсь». Не мне сказала, в стол. Я стоял у холодильника и держал банку с оливками.
Аня не помнила ни сентября, ни оливок.
— И что ты сделал?
— Поставил банку и ушел в кабинет, — сказал Герман. — Просидел там сорок минут и придумал восемь ответов. Все восемь были про то, чтобы ты не ушла. Ни один не был про то, чтобы тебе стало легче. И я решил, что лучше промолчать, чем сказать одно из этих восьми.
— Это и есть твое «услышал».
— Это и есть, — согласился он.
— И еще, — сказала Аня. — Ты попросил ее посмотреть только договор?
Герман поднял голову слишком быстро.
Вот оно, подумала Аня. Вот то самое лицо, для которого у нее нет названия.
— Я попросил ее посмотреть еще одну вещь, — сказал он наконец.
— Какую?
— Пока не скажу.
— Замечательно.
— Аня, если я скажу сейчас и ошибусь, ты мне этого не простишь никогда. А если не ошибусь, ты не простишь себе. Она вчера ответила мне на словах. Я жду документы. Дай мне два дня.
Аня взяла записку и еще раз посмотрела на две строчки.
Почерк был мелкий, торопливый, с сильным нажимом, и буква «б» заваливалась влево, как заваливается у людей, которые пишут много и быстро. Так пишут в протоколах, а не в записках любовникам.
Она заметила это только сейчас и разозлилась на себя за то, что не заметила вчера.
Аня медленно свернула записку и положила ее обратно на документы, придавив уголком скрепки, чтобы не сдуло.
— Знаешь, что самое смешное? — сказала она. — Я эти семь лет держалась именно за то, что мы честные. Пусть без любви, пусть по расчету, но без вранья. Я это себе повторяла, как таблетку. А оказывается, у нас просто было мало поводов.
— Я не врал тебе.
— Ты не говорил. Это удобнее и хуже.
Она отошла к окну.
Во дворе под фонарем стояла его машина, черная, с невыключенным габаритом, потому что он приехал и сразу поднялся. На заднем сиденье белел рулон каких-то чертежей.
— Отец в прошлом четверг оставил у нас буклет, — сказала Аня, не оборачиваясь. — «Солнечная долина». Десять корпусов, окраина, рендеры с детьми на самокатах. Он положил его на тумбу в прихожей и сказал: посмотри, Анечка, это моя лебединая песня. Он так и сказал, лебединая песня.
— Я знаю этот буклет.
— Ты в нем есть?
Герман молчал.
— Ты в нем есть? — повторила Аня и обернулась.
— Меня в нем нет, — сказал он. — Но проект мой.
— То есть?
— Я выкупил участок. Согласовал документацию. А потом отдал половину твоему отцу, и в буклете осталась только его фамилия. — Он смотрел ей в глаза, и это далось ему заметно тяжело. — Это все, что я могу сказать сегодня, Аня. Остальное через два дня.
Аня стояла и смотрела на человека, за которым была замужем семь лет, и чувствовала, как под ней тихо, без звука, расходится пол.
Она не знала, чем он занимается.
То есть знала слова: строительство, инвестиции, участки, согласования. Знала, что он уезжает в семь и приезжает в десять, что в среду у него всегда совещание, что в мае бывает командировка. Знала, какой рукой он берет чашку и на каком боку засыпает.
А чем он занят на самом деле, знала ровно настолько, насколько знает жена, которую никогда об этом не спрашивали.
И которая, если совсем честно, никогда и не спрашивала.
— Мой отец знает, что мы разводимся? — спросила она.
— Не от меня.
— Это не ответ.
— Это ответ, — сказал Герман. — Просто он тебе не нравится.
Он подошел к острову и посмотрел на два кольца, лежащие поверх бумаг.
— А теперь ты смотришь на меня как на предателя. И, знаешь, может, так честнее. Может, тебе легче уйти от предателя, чем от человека, который...
Он не договорил.
— Который что? — тихо спросила она.
Герман поднял на нее глаза. И в этих глазах было столько всего, что Аня отступила на шаг, как от края.
— Который семь лет ждал, что ты однажды посмотришь на меня так же, как в тот вечер с блинами, — сказал он. — И боялся сказать первым. Потому что в нашем договоре чувства были запрещены. И я думал, что тебе они не нужны.
Аня стояла и не могла ни ответить, ни отвернуться.
Она сто раз представляла себе этот разговор. Все семь лет, по ночам, в машине, в очереди в поликлинике, представляла разными способами, и в каждом из них он говорил именно это, и в каждом она знала, что ответить.
Сейчас она не знала.
Потому что во всех ее версиях этих слов не было записки на мраморе, не было буклета с чужой фамилией, не было двух дней, которые надо ждать ответа от женщины с факсом.
— Ты понимаешь, что ты сейчас делаешь? — спросила она. — Ты говоришь мне это в ту минуту, когда я держу ручку. Не год назад. Не в феврале, когда я сняла кольцо и три дня ждала, что ты заметишь.
— Я заметил, — сказал Герман.
— И?
— И снял свое. Чтобы ты не думала, что ты одна такая.
Аня закрыла глаза.
Осень. Коридор. Он стоит спиной, крышка шкатулки, приглушенный стук дерева о дерево. Она тогда просидела в темноте до полуночи и сделала из этого ровно тот вывод, который ей было удобнее сделать.
За окном стемнело окончательно. Лампы горели теплым, и два кольца лежали между ними, поблескивая, как два маленьких знака вопроса.
— Мне нужно подумать, — сказала Аня.
— Хорошо.
— Не «хорошо». Ты сейчас скажешь «хорошо», а завтра будешь вести себя так, будто ничего не было, и через месяц мы снова будем жить в одной квартире и здороваться в коридоре. Мне нужно подумать по-настоящему.
— Сколько тебе нужно?
— До утра, — сказала она.
И вышла из кухни, оставив на мраморе и документы, и записку, и его.
Уже в дверях она обернулась.
Герман сидел на высоком стуле, не двигаясь, спиной к ней, и смотрел на два кольца. И Аня вдруг с абсолютной ясностью поняла, что он просидит так всю ночь и никуда не уйдет.
Ей стало страшно.
Не оттого, что она может ошибиться. А оттого, что впервые за семь лет ей было важно, что он ответит.

