Глава 3. Нитка
Я стояла перед нею, и зал за моей спиной гудел, как улей, в который запустили ос. Мне хотелось спросить её имя, хотелось спросить, откуда она знает Одрина, хотелось схватить её за руку и увести отсюда, из этого коридора, пропахшего полиролью и их чужими мыслями. Но моё лицо держало улыбку, а нитка на шее пульсировала, как вторая вена.
— Я вас знаю, — сказала она, и это прозвучало не как признание, а как приговор. — Меня зовут Вера. Я была в том ряду. Восьмое место, с краю, у прохода.
Я помнила тот ряд. Помнила каждого, кто сидел там в день, когда центр решил показать нам, что такое неповиновение. Двенадцать человек. Трое отказались подняться, когда попросили. Я помнила, как они улыбались до самого конца — той улыбкой, которую я теперь видела каждую ночь, закрывая глаза.
— Второй ряд, — повторила она, будто проверяя, что я слышу. — Вы знаете, что будет после одиннадцати сорока?
Я знала. Но сказать вслух — значило назвать это по имени, а я ещё не решила, кому мне позволить дать ему имя.
— Мне пора, — выдохнула я, и голос мой прозвучал чужой, замороженный, как у тех кукол, что раскладывают в витринах главного корпуса.
Она шагнула в сторону, пропуская меня. Но в тот миг, когда наши плечи почти соприкоснулись, я услышала:
— Одрин не отказался. Его сломали. Меня та же нить тянет, что и вас. И если вы улыбнётесь — улыбнётесь по-настоящему, — я умру с этой улыбкой на лице. Вы это знаете, да? Вы всё это знаете.
Я не обернулась. Я не могла. За моей спиной застучали её каблуки — она шла к западному входу, туда, где ждали машины для тех, кто улыбается центру. А я шла к главному, где ждали люди. Или то, что от них осталось.
Дверь зала распахнулась прежде, чем я успела протянуть руку. Изнутри пахнуло холодом — не физическим, а тем особенным, электронным холодом, который источают аппараты связи. Сцена была залита светом, прожекторы били в лицо, и на мгновение я ослепла, как слепнут те, кто слишком долго смотрит на чужое солнце.
Я поднялась по ступеням. Три ступени. Восемь слов — я повторяла их про себя, как заклинание, как цифры, как последнюю молитву, которую у меня оставили. Триста свидетелей в зале. Верхняя треть заполнена до отказа. Второй ряд — там, наверху, во втором ряду, я видела их лица.
И тогда я поняла то, что поняла, наверное, слишком поздно.
Они все смотрели на меня. Не так, как смотрят на оратора, — нет, так смотрят на человека, который должен спасти их. Или на того, кто должен их предать.
Мои пальцы легли на трибуну. Дерево было тёплым — кто-то долго держал здесь ладони до меня. Я подняла глаза к верхней трети зала, туда, где должен был сидеть второй ряд, и встретила взгляд Веры.
Она сидела с краю, у прохода, восьмое место. Как и говорила. И улыбалась мне. По-настоящему. Так, как улыбаются люди, которым уже нечего терять.
Нитка на моей шее стала горячей. Я почувствовала, как она натянулась, как если бы кто-то тянул её с той стороны, из центра, — нетерпеливо, требовательно, как тянут поводок у собаки, которая слишком долго стоит перед барьером.
Где-то в зале загудел микрофон. Техник в первом ряду поднял руку — отсчёт. Три. Два. Один.
Я открыла рот. Восемь слов. Триста свидетелей. Второй ряд. Улыбка.
— Дорогие колонисты, — начала я, и мой голос был ровным, как вылизанная дорожка, — от имени Координационного совета автономной колонии позвольте мне приветствовать... — я глотнула воздух, и нитка обожгла кожу, — приветствовать представителей Конфедерации.
Три слова осталось. Восемь всего, я выговорила пять. Три — и дело сделано, и все они, триста свидетелей, уйдут домой с моей улыбкой в памяти, и Вера умрёт с этой улыбкой на лице.
Я видела её глаза в верхней трети зала. Она кивнула мне — едва заметно, так, как кивают тем, кого уже не спасти. И в этом кивке не было ни просьбы, ни мольбы. Только разрешение.
И тогда я сделала то, что центр просчитал, но не смог предусмотреть.
Я перестала улыбаться.
Нитка на моей шее дёрнулась — раз, второй, третий. Я почувствовала, как она нагрелась добела, как начала плавить кожу. Где-то в зале кто-то вскрикнул. Прожекторы дрогнули и погасли, оставив нас в темноте, в ультрафиолетовом мареве, которое всегда следует за волевым импульсом.
— ...приветствовать вас, — договорила я в темноту, — вы опоздали. Второй ряд уже не ваш.
И в тот же миг нитка лопнула.
Я почувствовала, как по шее стекает что-то тёплое. Как падает на пол, звеня, маленький металлический осколок. В темноте зала поднялся шум — не тот, разрежённый, электронный, а живой, человеческий, вздох триста глоток разом.
А потом свет загорелся снова. И я увидела, что Веры на восьмом месте нет. И что в центре зала, там, где должен был стоять пустой проход, теперь лежит что-то тёмное на красной дорожке — и оно не двигается.
Я ещё не знала, что это. Но я знала, что мне нужно бежать. И что нитка, которая держала меня семь часов, больше не держит.

