Глава 2. Второй ряд
В четыре утра я всё-таки выпила стакан. Вода была тёплой и отдавала металлом — наша планета всегда пахла металлом, с тех пор как они поставили очистные. Я сидела в темноте и смотрела, как на дне оседает что-то белое, похожее на перхоть. Сестра говорила, это просто известняк. Сестра врала, когда это было удобно, — научилась у меня.
Ровно в четыре тридцать я набрала номер, который знала наизусть, хотя имела право его забыть.
— Ты опять не спишь, — сказала Лида вместо приветствия. Голос у неё был спокойный, почти сонный, но я слишком хорошо знала эту спокойность. Она тоже не спала. Она ждала меня с двадцати трёх сорока.
— Скажи мне одну вещь, — я говорила шёпотом, будто нас могли услышать, будто весь сектор не будет слушать меня через семь часов. — Тот разговор на кухне. Ты тогда спросила, люди ли мы ещё.
Пауза. Тишина в трубке была тяжёлой, как одеяло.
— Я помню, — сказала Лида.
— Ты знала, что он это слышит? Что он всё слышит?
— Да, — ответила она без запинки. И от этого стало ещё страшнее. Я думала, она просто сорвалась тогда, устала, позволила себе быть живой. А она — она проверяла. Она проверяла, слышит ли он, что происходит в моей голове, когда рядом родная кровь.
— И что ты услышала?
— Что ты умеешь врать даже мне, — сказала Лида. — Ты ответила тогда: «Мы стараемся». Ты ни разу не соврала мне так красиво.
Я молчала. За окном — вернее, за стеной, потому что окон у меня не было, только имитация — начинало сереть небо. Настоящее небо, за стеклом, было мутным от их очистных куполов. Я смотрела на него семь лет и так и не привыкла.
— Лида, — сказала я. — Если со мной что-то случится завтра…
— Не случится. Ты же у нас держишь лицо. Четыре года.
— Если случится — забери у матери её распечатку. Ту, старую. Про Одрина. Там всё, что я копила.
В трубке молчали так долго, что я уже решила, что она меня не услышала. Потом Лида сказала тихо, почти нежно:
— Инга, ты собираешься улыбнуться ему прямо в глаза, да?
Я не ответила. Я положила трубку и пошла одеваться, хотя до выхода оставалось три часа.
Сборы были отработаны до автоматизма: нижнее бельё без металла, потому что они любят копаться в мелочах, туфли на два пальца выше, чем положено по регламенту (я знала, что никто не заметит, и это была маленькая, моя, личная свобода). Платье — серое, строгое, с высоким воротом, который прикрывает шею. Не то чтобы я стыдилась. Просто не хотела, чтобы они смотрели туда.
В шкафу, за откидной панелью, которую не нашла бы ни одна проверка — я прятала её три года, — лежал узкий конверт. Я знала его содержимое наизусть: фотография Одрина, его почерк на обратной стороне, одна строчка, которую он написал за неделю до того, как нитка загорелась.
Она загорелась через два дня. Нет, я лгала себе. Она загорелась не через два дня. Она загорелась в тот самый момент, когда он на секунду позволил себе ненавидеть. Просто видимых признаков не было два дня. А потом — резко, как будто кто-то всё это время ждал и смотрел.
Я засунула конверт обратно. Нельзя. Если они обнаружат при досмотре непрошитую фотографию Одрина — это будет не отклонение, это будет воля. Это будет то самое, что они ждут от меня семь часов.
Машина приехала в шесть сорок. Водитель — новый, молодой, с глазами, которые смотрели сквозь меня, как сквозь стекло. Я села на заднее сиденье, закрыла глаза и начала считать. Отсчитывать вдохи. Раз — второй ряд, два — верхняя треть зала, три — триста свидетелей, четыре — восемь слов.
Я повторяла это как молитву, потому что молитв у нас больше не осталось, только цифры.
— С остановкой у западного входа, — сказал водитель, не оборачиваясь.
— Нет, — сказала я. — К главному. Я сегодня выступаю.
Он коротко кивнул, и я увидела, как дёрнулся его кадык. Он знал. Все знали. Весь сектор смотрел на часы и на моё серое платье.
Западный вход — это для тех, кто идёт улыбаться центру. Главный — для тех, кто идёт к людям. Я ещё не решила, к кому иду я.
В холле пахло полиролью и их мыслями — тяжёлый, чужой запах. Я шла по красной дорожке, и каблуки стучали так громко, будто выбивали секунды, оставшиеся до одиннадцати сорока. Слева и справа — лица. Чиновники, помощники, какие-то люди в форме, которых я не знала. Все улыбались мне, и все их улыбки пахли одинаково.
У дверей зала стояла женщина. Я узнала её по спине, по тому, как она держала голову — прямо, не оглядываясь. Она повернулась ко мне, и я увидела её глаза.
Ей было лет тридцать. Она была очень похожа на Одрина — та же линия скул, тот же упрямый, негнущийся подбородок. Она смотрела на меня, и в её взгляде не было ни ненависти, ни просьбы. Только ожидание.
— Второй ряд, — сказала она тихо, чтобы слышала только я. — Вы меня узнали?
Я не ответила. Я не могла. Моё лицо держало улыбку, и я чувствовала, как нитка на шее становится тёплой.

