Глава 1. Три коровы и одна тучка
Официально я, Милада Пряхина, состою на службе в городской ратуше Верхних Ключей, отдел учета поголовья скота, младший письмоводитель. Оклад четыре серебряных в месяц, полдня в субботу, обязательное присутствие на празднике города в костюме коровы. Костюм не мой, костюм казенный, и я до сих пор считаю, что это была месть.
Неофициально я снимаю проклятия. По вечерам, с шести до девяти, по прайсу, с чеком и гарантией две недели.
Гарантию я ввела не от хорошей жизни. Раньше было без гарантии, и раз в месяц ко мне приходила какая-нибудь тетка и говорила, что проклятие вернулось. Проклятие никогда не возвращается, милочка. Возвращается ваш муж, а это, простите, не по моей части.
Прайс висит на двери сарая, где я принимаю:
«Сглаз бытовой – 3 медных.
Сглаз с приданым (когда сглазила свекровь) – 5 медных.
Порча на скотину – 1 серебряный, выезд на место.
Проклятие родовое – по договоренности, предоплата.
Приворот – НЕТ. Не спрашивайте. Все равно НЕТ».
Последнюю строчку я приписала после истории с мельниковой дочкой, о которой в этом городе до сих пор говорят, и я не буду говорить о ней тоже.
Так вот. Все шло прекрасно ровно до вторника.
Во вторник в ратушу приехал инспектор из столицы.
Про инспектора нас предупредили за три дня. Господин управляющий собрал всех, встал у окна в позе человека, объявляющего о войне, и сказал:
– Господа. К нам едет проверка.
Отдел земельных тяжб побледнел. Отдел мер и весов начал что-то быстро вычеркивать. Наш отдел учета поголовья скота остался спокоен, потому что наш отдел – это я и старший письмоводитель Ефим Карпыч, а Ефим Карпыч в последний раз волновался в год кометы.
– Проверять будут, – сказал управляющий, – отдел учета поголовья.
Ефим Карпыч перестал быть спокоен.
Дело в том, что в нашем отделе есть маленькая особенность. У нас в книгах числится сто сорок две головы крупного скота, а в городе их сто тридцать девять. Три коровы – призрачные. Они возникли где-то во времена деда Карпыча, каждый год исправно переписываются из книги в книгу и, я подозреваю, приносят кому-то очень скромный, но стабильный доход.
– Три коровы, – сказала я Карпычу вечером. – Мы можем их просто вычеркнуть?
– Милада, – сказал он с ужасом. – Вычеркнешь трех – придется объяснять, куда они делись. За недостачу скота положено следствие.
– А если наоборот? Найдем три настоящие коровы и допишем?
– Тогда будет сто сорок пять в книге и сто сорок две в городе.
– Карпыч, вы гений арифметики.
– Я тридцать лет в этом отделе, – скромно сказал он.
Инспектор приехал в среду, в девять утра, ровно. Не в пять минут десятого, как приезжают нормальные люди, а ровно. Потом я узнала, что он и спать ложится ровно, и это, пожалуй, самое неприятное, что я о нем узнала.
Его звали Ансельм Крейц, ему было около тридцати пяти, и в кабинет он вошел так, как входят в помещение, где все уже виновато, и осталось только выяснить, в какой степени.
А еще над его головой висела грозовая тучка.
Маленькая. Ладони в полторы. Темно-фиолетовая, с подкрученным нижним краем, с крошечными молниями внутри – они били примерно раз в десять секунд, беззвучно, как искры от кремня.
Тучка висела точно над макушкой, повторяла все его движения с небольшим опозданием и никем, кроме меня, не была видна. Ефим Карпыч смотрел прямо на нее и не видел ничего. Господин управляющий тоже.
Я села на свое место и очень быстро подумала три вещи.
Первое: это проклятие.
Второе: это хорошее проклятие. Дорогое. Сделанное человеком, который знал, что делает, и работал не по книжке, а по крови. Такие в наших краях не вешают: у нас максимум наведут ячмень на глаз.
Третье, и я не горжусь этой мыслью, но она была: до шести вечера я не работаю.
– Господин Пряхин? – сказал инспектор, глядя в бумаги.
– Госпожа, – сказала я. – Пряхина.
Он поднял глаза.
Вот тут я и обнаружила проблему номер три, которая, как вы уже поняли, к проклятиям отношения не имеет и лечится только временем.
Он был красив. Оскорбительно, невыносимо, неуместно красив: темные волосы, серые глаза, скулы, о которые можно точить нож, и идеально сидящий сюртук с двойным рядом пуговиц. И при этом лицо у него было такое, будто он в жизни ни разу не смеялся, а если и смеялся, то потом писал об этом отчет.
– Госпожа Пряхина, – поправился он без всякого выражения. – Ваши книги за последние три года. Все.
– Прямо все?
– Прямо все.
– Их девять, – предупредила я.
– Значит, девять.
Я принесла девять книг. Он снял перчатки, положил их ровно параллельно краю стола (ровно, я проверила глазом) и открыл первую.
Дальше было четыре часа тишины, в которой я слышала, как скрипит его карандаш, как гудит муха и как над его головой тихонько потрескивает то, чего он не видит.
В час дня он поднял голову и сказал:
– У вас сто сорок две головы.
– Да.
– В городе сто тридцать девять.
Ефим Карпыч уронил перо.
– Откуда вы... – начала я.
– Я проехал по городу вчера вечером и пересчитал, – сказал Ансельм Крейц. – Три головы отсутствуют с восемнадцатого года. Каждый год их переписывают одним и тем же почерком в разделе «прочее». – Он перевернул книгу и показал мне строку. – Вот. И вот. И вот.
Я посмотрела на строку. Почерк был Карпыча.
Карпыч смотрел в окно с видом человека, который прощается с пенсией.
– Господин инспектор, – сказала я. – А можно вопрос?
– Задавайте.
– Вы вчера вечером ездили по городу и считали коров?
– Да.
– Один?
– Да.
– В темноте?
– У меня фонарь.
Я посмотрела на него. Он смотрел на меня. Тучка над его головой выдала подряд три молнии, что, по моему опыту, означало раздражение.
– Вам смешно, – сказал он.
– Мне грустно, – честно сказала я. – Я представила вас с фонарем.
Он молчал секунды две, и я готова была поклясться, что в углу его рта что-то дрогнуло. Потом он аккуратно закрыл книгу.
– Отчет я подам в пятницу, – сказал он. – До пятницы у вас есть время подготовить объяснения. Я советую вам подготовить хорошие.
И ушел ровно в пять, потому что в пять заканчивается его рабочий день, а в шесть начинается мой.
В шесть я сидела в сарае и раскладывала перед собой инструмент: соль, воск, три ножа разной остроты и медную мисочку с рябиновой настойкой, которую я делаю сама и которую, вопреки слухам, пью крайне редко, потому что она нужна для дела и стоит дорого.
Работать с чужим проклятием без хозяина – это как чинить сапог, который на чужой ноге. Но посмотреть-то можно.
Я закрыла глаза и потянулась к тому, что видела днем.
Тучка отозвалась сразу – она была свежая, ей от силы месяц. Я мысленно взяла ее за нижний край, повернула, как поворачивают монету, чтобы разглядеть чеканку, и стала читать структуру.
И вот тут мне впервые за вечер стало неуютно.
Обычное деревенское проклятие устроено как узел: тянешь за нужную нитку – расходится. Это было устроено как замок. Не «плохо человеку», а очень точная конструкция: каждый его успех проворачивает шестеренку, и через определенное число оборотов случится то, ради чего все затевалось.
Иными словами: чем лучше он работает, тем ближе к концу.
А наш инспектор, судя по тому, как он считает коров ночью с фонарем, работает исключительно хорошо.
Я взяла воск, слепила из него грубую фигурку и стала искать подпись. Подпись есть всегда: кто-то ставит инициал, кто-то запах, кто-то оставляет привкус – работа мастера узнается, как почерк.
Подпись нашлась на третьем витке.
Я сидела с этой фигуркой в руках и смотрела на нее, наверное, минуту.
Потом отставила настойку, к которой так и не притронулась, потому что пить в такой ситуации – последнее дело.
Подпись была в виде маленькой пряхи. Женщина за прялкой, три штриха, знак, который в этом городе знали от силы двое: та, кто им подписывалась, и я, потому что училась у нее девять лет.
Проклятие на столичном инспекторе Ансельме Крейце наложила моя наставница, бабка Услада.
Которая, между прочим, умерла в прошлом мае. При мне. Я сама закрывала ей глаза.
Я аккуратно положила фигурку на стол, вытерла руки о фартук и сказала вслух, в пустой сарай, тем ровным голосом, которым в ратуше зачитывают протоколы:
– Ну спасибо, бабуля.
А в дверь сарая постучали.
Три раза, ровно, с одинаковыми промежутками. Так стучит только один человек в этом городе, и рабочий день у него, между прочим, кончился час назад.

