Глава 1. Рождественская открытка
Дрова в камине выбирали по цвету.
Фотограф забраковал березу, потому что она давала слишком белое пятно в левом углу кадра, и попросил ольху. Ольху привезли из поселкового магазина через двадцать минут, и мальчик-ассистент выкладывал поленья заново, поворачивая каждое срезом к объективу.
Наталья стояла у камина в кремовом кашемировом свитере и держала спину.
— Наталья Дмитриевна, подбородок капельку вверх. Вот так. Тени под глазами уходят.
Визажист приехал в семь тридцать. До него, в шесть пятьдесят, приехал стилист и разложил на кровати три свитера, чтобы обсудить с ассистенткой, какой лучше ляжет на будущий цвет огня. Наталья сидела перед зеркалом и слушала, как двое незнакомых людей решают, какой она будет сегодня.
Она давно уже не одевалась для себя. Она одевалась под событие.
Валентин стоял справа, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Рубашку тоже выбирал стилист: успешный, но не зазнавшийся. Артур приехал первым, в восемь, и сразу занял отца биржевыми новостями, потому что других тем у них не было лет пять. Полина опоздала на сорок минут и всю фотосессию держала плечи так, будто ждала окрика.
— Еще разок. Наталья Дмитриевна, чуть ближе к мужу. Отлично.
Фотограф присел на корточки и посмотрел в экран.
— А теперь все улыбаемся так, будто действительно счастливы.
Он сказал это весело, как говорят двести раз в год.
Наталья улыбнулась. Улыбка выходила сама, без участия лица, отработанная на сотне съемок для рубрики «Успешные семьи региона» в журнале «Наш регион», куда их звали каждый декабрь и куда они каждый декабрь соглашались.
Щелкнуло восемь раз.
— Есть. Спасибо, вы прекрасны.
Жанна Аркадьевна из редакции просидела всю съемку в кресле у окна, не снимая пальто, и что-то писала в блокноте.
— Наташенька, мне пара слов на подпись под разворот. Что для вас дом?
Наталья сняла с рукава прилипшую нитку.
— Главное в доме не квадратные метры. Главное, что люди в нем не боятся говорить друг с другом.
— Прелесть какая. — Жанна Аркадьевна записала, шевеля губами. — Слово в слово так и поставлю, я даже править не буду.
Артур уезжал первым, еще до того, как свернули свет.
— Мам, я в понедельник в Питере, вернусь в четверг. — Он поцеловал ее в щеку, не снимая с плеча сумку. — Отец нормально?
— В каком смысле нормально?
— Ну, в целом. — Он смотрел не на нее, а во двор, на свою машину. — Устает сильно.
— Устает.
— Ладно. Я побежал.
К двенадцати все разъехались. Флорист забрал ящики, ассистент вымел из камина ольху, которая так и не понадобилась дальше первого дубля.
Наталья прошла по опустевшей гостиной.
Диван, на котором никто не сидел. Картина над ним, выбранная дизайнером и, кажется, ни разу за двенадцать лет не рассмотренная ею вблизи. Ваза в углу, в которую два раза в неделю ставили свежие цветы, потому что мертвые в этом доме не стояли.
В два часа курьер привез папку со счетами, и Наталья подписала их за кухонным столом, не вникая: фотограф, стилист, визажист, флорист, аренда двух ламп, доставка ольхи из магазина. На последней странице стояла общая сумма за одно утро. Наталья посмотрела на нее ровно столько, сколько нужно, чтобы расписаться, и убрала папку в ящик, где такие папки лежали двенадцать лет.
На кухне Тамара Ивановна складывала посуду, оставшуюся от кейтеринга.
— Натальдмитревна, вам чаю?
— Спасибо, потом.
Часы над плитой показывали двенадцать сорок. Круглые, белые, за четыреста рублей с рынка. Наталья купила их на второй месяц, потому что дизайнер повесил тут стеклянное кольцо без цифр, а ей надо было видеть время, когда она варит.
Кухня была единственным местом в доме, где она хоть что-то выбирала сама.
Валентин приехал в двадцать минут одиннадцатого вечера.
Наталья сидела в гостиной с бокалом, из которого не пила, а просто вертела его, глядя, как отсветы камина ходят по хрусталю. Камин топили четыре раза в год и всегда для гостей. Сегодня его топили для фотографа.
Муж бросил пальто на спинку стула и пошел к бару.
От него пахло чужим одеколоном. Густым, сладковатым, с перцем. Третий месяц.
Она не спросила. Она давно поняла, что не спрашивать проще: пока вопрос не задан, ответа не существует.
— Хороший день, — сказал Валентин, наливая себе виски. — Фотографии выйдут отличные. Клиенты оценят.
— Клиенты, — повторила Наталья.
— Что?
— Ничего. — Она впервые за вечер отпила по-настоящему. — Просто ты сказал «клиенты оценят». Не «нам будет приятно потом смотреть».
Валентин обернулся с бокалом в руке.
— Наташ, ты опять начинаешь.
— Ничего я не начинаю. Я заметила.
Он пожал плечами и пошел наверх. На седьмой ступеньке остановился.
— Свитер тебе идет. Правда идет.
— Спасибо.
Дверь кабинета закрылась.
Наталья осталась внизу, с бокалом, в котором вино нагрелось до комнатной температуры, и стала считать. Не деньги, деньгами она не занималась. Она считала месяцы.
Последний раз они разговаривали не о детях, не о делах и не о том, кто как получился на снимке, в апреле. В апреле у него умер школьный товарищ, и Валентин сидел на этой самой кухне до двух ночи и рассказывал, как они в восемьдесят девятом году возили из Польши куртки.
С апреля прошло восемь месяцев.
В половине третьего Наталья спустилась на кухню за водой и увидела свет.
Полина сидела за столом, в куртке, с чашкой остывшего чая, и не подняла головы, когда мать вошла.
— Поль? Ты откуда?
— Приехала час назад. У вас всегда открыто, ты сама говорила.
Наталья села напротив. Впервые за долгое время она посмотрела дочери в лицо не мельком, а как смотрят, когда собираются что-то увидеть. Лицо было чужое: серое, с воспаленными веками и с той складкой у рта, которой в двадцать пять лет быть не должно.
— Что случилось?
— Ничего. Устала.
— Поль.
— Мам, серьезно. Ничего.
Наталья узнала интонацию.
Это была ее собственная интонация. Ровная, вежливая, закрывающая тему. Так она отвечала соседям, подругам, мужу, врачу. Дочь училась этому двадцать пять лет и выучила лучше учительницы.
Наталья положила ладони на стол.
— Знаешь, о чем я весь вечер думаю? О том, как мы утром стояли у камина. Причесанные, одетые, улыбающиеся. И фотограф сказал: улыбаемся так, будто действительно счастливы.
Полина посмотрела на нее.
— Он так сказал?
— Он так сказал. И никто из нас четверых не переспросил.
Дочь поставила чашку.
— Я всю дорогу сюда думала, что меня стошнит от этой открытки, — сказала она тихо. — Я ее каждый декабрь получаю по почте. От собственной семьи.
— Тогда почему ты здесь в три часа ночи?
Полина долго молчала. Она поворачивала чашку за ручку, ставила на новое место, снова поворачивала.
— Меня уволили.
— Когда?
— Восьмого сентября. Сегодня ровно три месяца.
Наталья не двинулась.
— Три месяца.
— Три. — Полина говорила быстро, глотая окончания. — Я каждое утро выхожу из дома в восемь, сажусь в машину и еду. Первую неделю ездила в библиотеку, потом стало дорого на бензин, теперь просто стою на парковке у торгового центра и сижу в телефоне до шести. Один раз заснула и проспала до половины восьмого, и папа звонил, а я сказала, что задержалась на совещании.
— Почему ты нам не сказала?
— А как? — Дочь наконец подняла глаза, и в них была не вина, а злость. — Прийти к папе и сказать: я не финансовый аналитик в международной компании, меня выставили за три месяца до испытательного? Он же меня всем представляет. Он в марте на дне рождения дяди Гриши двадцать минут про меня рассказывал, я в туалете сидела и слушала через дверь.
— Полина.
— Вы меня всю жизнь учили держать лицо. Мам, ты сама. «Не при чужих». «Улыбнись». «Дома поговорим». — Она вытерла щеку тыльной стороной ладони. — Ну вот я и держала. Три месяца, одна, без зарплаты.
Наталья сидела и слушала, как в холодильнике включился компрессор.
Двенадцать лет она считала, что у нее хороший дом. Ровный, устроенный, теплый, с прислугой и цветами два раза в неделю. Оказалось, что в этом доме взрослая женщина три месяца прячется на парковке торгового центра, лишь бы не портить кому-то декабрьский разворот.
— Прости меня, — сказала Наталья.
— За что?
— За то, что научила тебя врать и не научила просить.
Полина отвернулась к окну, за которым горели садовые фонари, включавшиеся по таймеру в шестнадцать сорок пять.
— Это не только ты.
— Может быть. Но я взрослая. Я все видела и молчала, потому что молчать удобнее. — Наталья взяла руку дочери и подержала. Ладонь была холодная и мокрая от чашки. — Больше не молчу.
— Мам, не начинай сегодня.
— Я не сегодня. Я вообще.
Полина слабо усмехнулась.
— Ты знаешь, что ты сейчас первый раз за год ко мне прикоснулась не для фотографии?
Наталья не нашла что ответить.
Она поднялась наверх в четвертом часу.
Под дверью кабинета лежала полоса света. Валентин никогда не работал так поздно: он вставал в шесть и ложился в одиннадцать, и это было единственное, в чем он был безупречен.
Дверь стояла приоткрытой.
Он сидел за столом, но не работал. Он смотрел в телефон, и лицо у него было такое, какого Наталья не видела ни разу за двадцать восемь лет: беззащитное, с приоткрытым ртом, как у человека, который считает и не сходится.
— Валентин.
Он вскинул голову и перевернул телефон экраном вниз. Слишком быстро.
Двадцать лет назад этот жест ничего бы ей не сказал. Сегодня, после кухни, после трех месяцев парковки, он сказал все сразу.
— Ты не спишь, — проговорил Валентин.
— Не сплю.
Она сделала шаг внутрь и остановилась, потому что дальше порога в этой комнате не бывала. Двенадцать лет она проходила мимо двери, стучала костяшкой, ждала ответа и не входила. Двенадцать лет она называла это уважением к его пространству. Сейчас, стоя на ковре в двух шагах от стола, она поняла, что это было не уважение.
Это была трусость. Собственная, ее.
— Что происходит?
— Ничего не происходит. Работа. Звонок из Азии, у них утро.
— Сейчас три часа ночи, Валентин. В Шанхае восемь. Ты бы не сидел с телефоном в руках сорок минут.
Он не ответил сразу.
В этой паузе Наталья услышала больше, чем услышала бы за час объяснений.
— Покажи телефон, — сказала она.
— Наташ, не начинай.
— Покажи телефон.
Он смотрел на нее снизу вверх. Настольная лампа била ему в лицо, и было видно, какой он старый: сеточка сосудов на скулах, серая щетина, набрякшие веки.
— Сегодня я узнала, что наша дочь три месяца ездит на несуществующую работу, — сказала Наталья. — Потому что мы с тобой научили ее, что показывать плохое нельзя. Я больше не хочу быть человеком, которому не говорят.
Валентин поставил локти на стол и закрыл лицо ладонями. Постоял так секунды три.
Потом опустил руки.
— Хорошо, — сказал он.
И Наталья по одному этому слову поняла, что скрывать он собирается не переписку.

