Глава 1. Первое правило запертой комнаты
Октавия очнулась от холода и первое, что поняла, — она лежит на камне. Гладком, отполированном тысячами таких же спин, с желобком по краю, как у разделочной доски. Мысль пришла раньше страха: «Желобок нужен, чтобы что-то стекало». И только потом до неё дошло, что стекать по этому желобку предстоит ей.
Она приоткрыла глаза. Свод над головой терялся в дыму — низкий, каменный, весь в резьбе, которую хотелось не разглядывать. Пламя факелов дрожало на лицах, скрытых под капюшонами. Их было десятка два, и все они пели. Не словами — гулом, тем самым, от которого сводит зубы и хочется зевнуть, чтобы прочистить уши.
«Так, — сказала себе Октавия. — Спокойно. Ты Октавия Рейвенвуд, тебе двадцать девять, вчера ты уснула на диване с ноутбуком и пустой кружкой. А сегодня…»
А сегодня она лежала на алтаре со связанными руками, в тонком белом платье, которого никогда не покупала.
Руки были стянуты за запястья — не грубо, шёлковым шнуром, аккуратными витками. Октавия чуть повела кистями и едва не рассмеялась от абсурда происходящего. Восемь лет она проектировала квест-комнаты. Восемь лет придумывала, как запереть людей так, чтобы они помучились полчаса, а потом с восторгом нашли выход. И первое правило, которое она вбивала в голову каждому новичку: из любой запертой комнаты есть выход. Если его нет — значит, ты плохо смотрел.
Пение оборвалось. От колонны отделилась фигура выше остальных — капюшон откинут, лицо изрезано морщинами и синими татуировками, глаза белёсые, слепые. Он двигался уверенно, как человек, который знает здесь каждый камень.
— Она пришла в себя, — проговорил он, и голос оказался неожиданно мягким. — Хорошо. Он не любит спящих даров. Он хочет, чтобы дар смотрел.
— Кто? — Октавия удивилась, что горло слушается. — Кто он, простите за нескромность?
По рядам прошёл вздох — не то ужаса, не то восторга. Слепой жрец наклонился ближе.
— Ундрат, — выдохнул он, будто само имя жгло язык. — Спящий под горой. Тот, кто держит небо на плечах, пока мы спим. Раз в тридцать лет он просыпается голодным. И раз в тридцать лет мы отдаём ему лучшую из дев, чтобы он снова уснул сытым.
— Лучшую, — повторила Октавия. — То есть у вас был отбор, а я его проспала.
Жрец не понял шутки или не счёл нужным понять. Он выпрямился и поднял руку. Где-то сбоку звякнул металл — длинный изогнутый нож перекочевал из бархатного футляра в чью-то ладонь.
Октавия заставила себя дышать ровно и делать то, что умела лучше всего, — смотреть. Не на нож. На комнату. Желобок у края алтаря уходил вниз, к тёмной щели в полу: сток. Сток куда-то ведёт, а значит, за ним есть пустота. Пламя факелов у дальней стены клонилось влево — там сквозняк, там щель, там воздух, а воздух всегда откуда-то приходит. И ещё: слева от жреца, у самой колонны, стоял мальчишка-послушник лет пятнадцати, бледный до зелени, и смотрел на неё так, будто это его сейчас положат на камень.
«Три зацепки, — отметила она. — Сток, сквозняк и совесть. Из трёх можно собрать выход».
Страх никуда не делся — он сидел в животе холодным комком и подсказывал завизжать, забиться, умолять. Октавия знала этот голос: так вели себя новички в её комнатах, когда таймер переваливал за середину. Паника — плохой инструмент. Она отжирает время и не открывает ни единого замка. Поэтому Октавия сделала то, чему учила клиентов: медленно выдохнула на четыре счёта и заставила комок в животе поработать на неё. Злость держит спину прямее страха.
Она пригляделась к жрецу внимательнее. Слепой, но двигается без палки, без поводыря — значит, знает зал наизусть, значит, шёл этой дорогой тысячу раз. Ритуал старый, отлаженный, привычный. А всё привычное имеет одну слабость: оно ломается, стоит хоть чему-то пойти не по сценарию. Люди, которые делают одно и то же тридцать лет, теряются, когда кукла на алтаре вдруг начинает разговаривать.
— Слушайте, — сказала Октавия громко, и собственный голос показался ей чужим в этом каменном мешке. — Прежде чем вы всё испортите. Вы уверены, что я лучшая? Потому что если вы принесёте вашему Ундрату не ту деву, он ведь рассердится, правда? Проснётся, посмотрит — а дар бракованный.
Нож замер. Слепой жрец повернул к ней белёсые глаза.
— Договаривай, дитя.
— Я не отсюда, — сказала она чистую правду. — Я даже не знаю, как сюда попала. Вчера я была за много миров от вашей горы. Разве такой дар угоден богу, который держит небо? Или вы просто схватили первую, что подвернулась под руку, и молитесь, чтобы сошло?
Она блефовала, как за карточным столом, — на пустой руке, с каменным лицом. И по тому, как дрогнули капюшоны, поняла: попала. Они сомневались. Кто-то из них сомневался в ней с самого начала.
— Довольно, — сказал жрец, и мягкости в голосе больше не осталось. — Все дары так говорят у самого края. Все хотят жить. Он не слушает слов, дитя. Он слушает кровь.
Он поднял нож. Пламя скользнуло по лезвию, и Октавия увидела в металле своё отражение — чужое бледное лицо с очень решительными глазами. «Из любой запертой комнаты есть выход, — повторила она мысленно, напрягая связанные руки. — Из любой. Даже из этой».
Нож пошёл вниз.

