Софи
Обычную, в клетку, сорок восемь листов, с картонкой вместо обложки — он взял первую, что попалась под руку в магазине у дома. На первой странице он вывел печатными буквами: ПРАВДА. Потом посмотрел на слово, подумал и приписал снизу, помельче: и то, что я не помню — тоже правда.
Первая запись была такой:
Понедельник. Шкафчик Кайла. Замок 417. Куртка сухая. Пахнет порошком и кофе. Я не мыл её. Я не брал её.
Вторник. Аарон говорит, что меня не было в церкви. Я помню воск. Помню руки его матери. Одно из двух — не существует.
Среда. Феликс звонил, я звонил Феликсу. 11 минут. Не помню.
Четверг. 10:40 — Феликс в чате: «я сегодня дома, простите».
Он записывал всё: время, даты, кто что сказал. Он даже придумал ставить крестик в углу страницы, чтобы потом, если что, можно было доказать себе, что это писал он, а не кто-то другой его рукой.
Он не подумал о том, что доказательство, написанное той же рукой, ничего не доказывает. Он тогда ещё не думал так далеко
Феликс не вернулся в пятницу. Не вернулся и в понедельник.
В чате «Султаны и одна Хюрем» теперь было семь человек, и это число висело вверху экрана, как приговор. Никто не писал лишнего. Лукас присылал мемы, но как-то редко, будто через силу. Эмилия один раз написала «ребят», и все ждали, что она напишет дальше, и она не написала.
Софи была единственной, кто вёл себя как обычно. Совершенно, до неприличия обычно.
Она приходила первой, уходила последней, спорила с мадам Обер про даты, называла Лукаса дебилом четыре раза в день, ела чипсы на подоконнике и стряхивала крошки в подставку для цветов. На третий день она поймала Мэтта за локоть в коридоре и развернула к себе.
— Дай руки.
— Что?
— Дай руки, я сказала.
Он дал. Она взяла их, посмотрела на дрожащие пальцы и подняла взгляд — тёмные глаза, без всякой жалости, которая была бы невыносима.
— Ты сколько не спишь?
— Сплю.
— Мэтт.
— Софи, я сплю. Просто... не подряд.
Она отпустила его руки и сказала очень спокойно:
— Я тебя знаю с восьмого класса. Ты когда врёшь, ты начинаешь объяснять. Ты сейчас объяснил.
И пошла дальше, и на ходу добавила:
— Значит, так. В субботу мы идём гулять. Я, ты, Лукас, Эмилия. Бен, если захочет. Мира точно нет, ей родители голову выносят. И никакого «я устал».
— Софи, я не...
— В субботу, — повторила она, не оборачиваясь.
В субботу пошёл дождь, и это было даже хорошо, потому что под дождём не надо было притворяться, будто всем весело.
Они пошли к старому депо — там, где трамвайные рельсы уходят в тупик, заросший травой, и где они в десятом классе отмечали день рождения Лукаса, потому что у него дома не разрешали гостей. Рельсы блестели от воды. Пахло железом и мокрым камнем.
Лукас шёл по рельсу, расставив руки, и говорил, что он канатоходец. Эмилия говорила, что он идиот и что за это не платят. Бен шёл рядом с зонтом и молчал, и его зонт был наклонён так, что закрывал Эмилию, а не его.
Софи курила под козырьком депо и смотрела в сторону, где за путями был поворот на набережную.
— Слушай, — сказала она негромко, когда остальные ушли вперёд. — Про Кайла.
— Не надо.
— Надо. — Она затянулась и выдохнула дым в дождь. — Я тебе это говорю, потому что мне не с кем. Лукас шутит и плачет в машине у отца. Эмилия молчит. Аарон раздаёт всем задания, как будто Кайл — это проект. А ты... — она посмотрела на него. — Ты вообще не здесь. Ты где-то в другом месте, и я не знаю, в каком.
— Я здесь.
— Ты в среду два раза назвал меня «Мира».
— Я не...
— Два раза, Мэтт. Я не похожа на Миру, у нас даже цвет волос разный.
Мэтт молчал. Он не помнил этого.
— Я не буду тебя воспитывать, — сказала Софи. — Ты взрослый человек, у тебя есть врач, ты про него всё время забываешь. Я просто... — она поискала слово, и не нашла, и сказала то, что было. — Я просто хочу, чтобы ты был.
Она бросила окурок в лужу и пошла к остальным, и сумка с нашивками била её по бедру в такт шагам.
Через две минуты она была на рельсах.
Мэтт не понял, как это произошло. Он стоял под козырьком, где она только что стояла, и смотрел, как она идёт по рельсу — так же, как Лукас, только хуже, потому что у неё были мокрые кроссовки, а руки в карманах.
— Софи, слезь, — сказал он.
Она обернулась и сказала что-то, что он не услышал из-за дождя.
И тогда в тупике, за поворотом, где рельсы выходят из-за стены депо, загорелся свет.
Мэтт знал этот свет. Он не должен был там быть. Трамваи здесь ходили раз в час, и в эту сторону, в тупик, не ходили вообще.
Он побежал.
Он помнил, что бежал.
Дальше — всё как обрывок плёнки, склеенный не в том порядке.
Помнил, что стало очень громко: виск, длинный, режущий, от которого закладывает уши.
Помнил, что уже стоял на коленях на мокром булыжнике, и джинсы были в грязи, и что-то металлическое блестело рядом, и это была пряжка от её сумки.
Помнил, что держал эту сумку в руках — всю, целиком, с нашивками, со значками, и на одном значке был медвежонок, и медвежонок был мокрый.
Помнил, что кричал. Не «помогите». Просто кричал.
Помнил, что Лукас тащил его куда-то, а он упирался, и что Бен сказал: «Не смотри. Не смотри, пожалуйста». И это было уже второй раз. И это было уже в третий раз, если считать церковь, где говорила мадам Обер.
Он опять не видел лица.
Он смотрел туда — и не видел. Там были огни, там была стена, там было что-то тёмное и мокрое. Но лица не было. Лица не было никогда.
Он пришёл в себя в коридоре своей квартиры, стоя возле лифта, с ключами в руке и с сумкой Софи на плече.
Телефон в кармане показывал 23:40. Уходили они в пять. Между пятью и половиной двенадцатого не было ничего — ни одного воспоминания, ни одного звука, просто пустая страница, как будто кто-то вырезал кусок.
На экране висело:
5
И ещё:
Ты опять не смотрел.
Мэтт прочёл это и впервые за все дни не стал писать в ответ. Он просто открыл дверь, вошёл, включил свет, поставил сумку Софи на стол и сел напротив, как садятся напротив пациента.
Сумка была мокрая. У неё была порвана лямка. Нашивки размокли, и краска с одной потекла. Внутри лежали пачка сигарет, две зажигалки, помятая бумажка с конспектом по истории, половина шоколадки и зарядка для телефона.
Мэтта там не было ничего такого, что объясняло бы, зачем он её взял.
Он заглянул в карман своей куртки — просто так, машинально, за сигаретами, — и вытащил оттуда значок.
Медвежонок. Не тот, что был на сумке. Другой — маленький, из старого набора, который она нацепила на кофту в день, когда Кайл подарил её всем по одному.
Он сжал его в кулаке, и оказалось, что ладонь порезана стеклом. Он не помнил никакого стекла.
Он пошёл в ванную и мыл руки очень долго, до горячей воды, до онемения, и смотрел в зеркало, и человек в зеркале смотрел на него так, как смотрят на незнакомого человека в очереди.
В понедельник он первым делом пошёл в канцелярию.
— Лотта, здравствуйте. Я про Феликса. Феликс Мартен, второй курс. Его когда — ну, вы знаете...
Секретарша подняла на него глаза и сказала обыденно, без всякой паузы:
— Феликс? Он на больничном. Мама звонила в четверг утром, у него что-то с сердцем, кажется, тахикардия. В эту пятницу, сказали, выйдет. А что? — она прищурилась. — Мэтт, ты плохо выглядишь.
— Он на больничном, — повторил Мэтт.
— Ну да.
— То есть он... — он услышал свой голос и не смог закончить.
Лотта отложила ручку. Смотрела она внимательно и очень по-взрослому.
— Мэтт. Ты в порядке?
— Да. Вы уверены? Про Феликса.
— Я сама принимала звонок, — сказала Лотта, и в её голосе появилось что-то, чего он раньше не слышал, — что-то осторожное, как будто она говорила с человеком на льду. — Мэтт, тебе бы к психологу сходить, правда. Здесь же есть, по пятницам, тебе даже записываться не надо.
Он вышел в коридор и прислонился к стене.
В тетради «ПРАВДА» он на первой странице, под понедельником, вписал:
Ф. — жив. Позвонил в канцелярию. Тахикардия. В пятницу выйдет.
Потом посмотрел на эту строчку и подумал: если это правда, то что тогда было в четверг на перекрёстке. Если в четверг было правдой, то кто тогда в больнице, и чья мама звонила, и why...
Он не дописал. Он просто вычеркнул строчку. Аккуратно, одной линией, чтобы можно было прочитать под ней.
Он ещё не знал, что вычёркивать — это его ошибка. Что правильный вывод был бы: обе строчки правдивы, но одна из них — про него, а другая — про мир, и это не одно и то же.
В пять вечера позвонил доктор Брандт.
— Мэтт. — Голос у него был как всегда ровный, но было в нём что-то, какая-то еле слышная отстранённость, от которой становится холодно внутри. — Мне интересно, почему вы не пришли в пятницу.
— В пятницу? Я пришёл.
— Мэтт.
— Я был у вас. — Он уже говорил быстро, объясняя, и слышал, что объясняет. — В одиннадцать. Я сидел в коридоре, у вас были открыты двери, там ещё женщина была с дочкой, у девочки была жёлтая кофта...
Пауза на той стороне была очень длинной
— Мэтт, — сказал наконец Брандт. — В пятницу у меня не было ни одного пациента. Я специально оставил этот час свободным, чтобы вы могли прийти и пробыть столько, сколько нужно. Я просидел в кабинете до половины первого.
— Значит, у меня была не та пятница.
— Да, — сказал Брандт. — Похоже, у нас с вами разные пятницы.
Он помолчал.
— Мэтт, я хочу, чтобы вы записали кое-что и отправили мне сегодня же, до полуночи. Не завтра. Всё, что вы ели. Всё, что пили. Каждый час сна. И ваши запасы.
— Зачем?
— Затем, что вы мне неделю назад сказали по телефону в три ночи, что хороните их по одному, — сказал Брандт очень спокойно. — Я тогда спросил, имена. Вы назвали девять. Я записал, потому что место было, а вы сами сказали, что ручка у меня пишет лучше. — Пауза. — Я смотрел эту запись вчера. Мэтт, там два имени, и одно из них ваше. Восемь раз вы назвали одно и то же имя. Своё.
Ладонь с порезом вдруг стала очень горячей.
— Я лёг спать, — сказал Мэтт. — Я потом лёг спать.
— Верю, — сказал Брандт. — Всё, Мэтт. До полуночи. И я очень прошу вас не оставаться сегодня один.
Он не остался один.
Он набрал Софи.
Он набрал Софи тридцать раз, сидя на полу в прихожей, потому что звонить лёжа у него уже не получалось — кружилась голова, если смотреть в потолок.
На тридцать первый раз ответили.
Не сразу. Сначала шорох, потом дыхание, потом очень близко к микрофону — так, что голос звучал глухо и шершаво, как у человека, который только что проснулся:
— Мэтт? — сказала Софи. — Ты вообще знаешь, сколько времени?
Он открыл рот и не смог произнести ничего.
— Мэтт?
— Ты где? — выговорил он наконец.
— Дома. Сплю. Ты... — она помолчала, и в трубке было слышно, как она садится, — ...ты как будто плачешь. Мэтт, что случилось, ну?
Он сбросил.
Он не смог спросить то, что было нужно спросить. Он не смог спросить, мокрая ли у неё сумка. Он не смог спросить, где медвежонок. Потому что если он спросит и она ответит, что сумка сухая, дома, на стуле — то тогда ему придётся выйти в прихожую и посмотреть на стол, где лежит мокрая, порванная, с промокшими нашивками, и понять, что он принёс домой то, чего нельзя принести.
Он не встал. Он сидел на полу.
Телефон мигнул последний раз в 03:02.
4
Посмотри на дверь.
Он поднял голову.
Дверь была заперта. Замок был защёлкнут. В прихожей горел свет, и было тихо, и на коврике стояли его ботинки — мокрые, грязные, с налипшей травой, как будто он ходил не по городу, а по полю.
Он не помнил, где он был вчера между пятью и половиной двенадцатого.
Он не помнил, где он был сегодня до пяти.
Он сидел в коридоре и смотрел на свою обувь, и в голове было очень спокойно, почти светло, как бывает, когда всё уже кончилось и бояться нечего.
Потом он достал тетрадь «ПРАВДА» и на последней странице, в самом низу, написал:
Софи жива.
Значит, я — нет.

