Глава 1. Ангар семнадцать
Дождь на Развилке не падал сверху.
Он сочился сквозь трещины в куполе и растекался по металлу маслянистой пленкой, в которой тонули отражения неоновых вывесок. За семь лет до того, как Дрейвен Айронскай впервые сюда попал, купол пробило сорвавшимся буксиром, и с тех пор станция текла, и все к этому привыкли, и на нижних ярусах ходили в клеенчатых плащах даже в конторы.
Дрейвен стоял в тени погрузочного крана ангара номер семнадцать и слушал, как беглец пытается не дышать.
Гнал он его четыре часа. Сначала по жилым переходам девятого яруса, где Ренн сшиб лоток с горячим и выиграл на этом полторы минуты. Потом по техническому колодцу, куда пришлось лезть головой вперед. Потом по седьмому ярусу, где Ренн решил, что оторвался, и вышел на открытое, и там ему прилетело в бок от чужого патруля, не имевшего к Дрейвену никакого отношения.
После этого он стал заметно медленнее.
Печать на левом наруче Дрейвена тлела ровным фиолетовым угольком. Не жгла, просто напоминала, что цель рядом: в двадцати шагах, за штабелем грузовых контейнеров с чужого мира. Гончий научился читать ее, как охотник читает след. Слабое тепло, цель в квартале. Ровный жар, на расстоянии выстрела. Ослепляющая боль, можно тянуться рукой.
Сейчас был ровный жар.
— Я знаю, что ты здесь, Ренн, — сказал Дрейвен негромко, и голос ушел в мокрую темноту без эха. — Рунный ствол видит тепло сквозь железо. Ты стоишь за третьим контейнером и держишься за левый бок. Тебе туда прилетело еще на седьмом ярусе.
Тишина.
Потом скрип подошвы по мокрому полу и хриплый смешок.
— Гончий Трибунала, — голос беглеца дрожал, но не от страха, а скорее от злой усталости. — Приполз все-таки. За мной или за грузом?
— За тобой. Груз меня не касается.
— А зря. Груз бы тебе понравился.
Дрейвен вышел из тени.
Рунный ствол в его руке ожил: по гравировке побежала тонкая нить холодного света, и в этом свете стало видно, как идет дождь под потолком ангара, косыми полосами, там, где протекало.
Ренн оказался тощим, вымокшим до нитки перевозчиком с лицом человека, который двое суток не смыкал глаз. Куртка на левом боку набухла и потемнела. Он стоял, привалившись плечом к контейнеру, и держал руки так, чтобы их было видно, но не поднимал.
Контрабандист живого товара. В списке Трибунала он значился как переносчик запрещенных сущностей между створами Врат. Что это означало на деле, Дрейвен не спрашивал никогда.
Так было проще жить.
— Руки за голову.
— Погоди ты. — Ренн поморщился и сменил ногу. — Дай постоять. Я четыре часа бегаю, у меня дырка, и мне до конца жизни осталось минут двадцать. Уважь.
Развилка не спала никогда. Где-то над куполом ревели двигатели, кричали зазывалы у створов Врат, менялись деньги семи миров. А здесь, в кишках грузового яруса, было только это: он, беглец и печать между ними.
Дрейвен давно бросил считать, скольких привел к Трибуналу. Считать значит помнить, а помнить он разучился.
— Не спрашиваешь, да? — Ренн будто прочел его мысли и оскалился. — Вы, гончие, все одинаковые. Печать съедает вам не только долг. Она съедает вопросы. А потом и вас самих, по кусочку, с каждой добычей.
— Руки за голову. Печать сработала на тебя, значит, приговор настоящий. Остальное не мое дело.
— Настоящий, — Ренн медленно поднял руки, но в глазах у него плясало что-то отчаянное и хитрое. — А ты хоть раз спрашивал, кто пишет твои приговоры? Кто решает, кого стереть?
— Нет.
— Вот и я о том. — Ренн сплюнул розовым. — Я вожу не оружие, Гончий. Я вожу людей, которых Трибунал вычеркнул из бытия. Тех, кого не просто убивают, а тех, кого делают так, будто их и не было. Ты знаешь, чем это отличается?
— Разницы нет.
— Разница вся. — Ренн наклонился вперед, и лицо у него стало почти веселое. — Убитого помнят. По убитому воют, ставят камень, ходят раз в год. А вычеркнутого не помнят даже те, кто его рожал. Мать сидит и не понимает, чего у нее в доме одна тарелка лишняя.
Печать на наруче дрогнула.
Едва заметно, но Дрейвен, проживший с ней восемь лет, почувствовал это так, как чувствуют чужую руку на плече в пустой комнате.
Он повел стволом.
— Не двигайся.
— Я и не двигаюсь. Это ты дернулся. — Ренн смотрел теперь очень внимательно, снизу вверх, как смотрят на трещину в стене, прикидывая, куда она пойдет дальше. — Красиво врешь себе, парень. Что-то у тебя там шевельнулось.
— Красиво врешь ты.
Но ствол чуть опустился.
Дрейвен сам заметил, что опустил, и разозлился на себя, и все равно не поднял обратно. Что-то в словах перевозчика зацепилось за ту пустоту в груди, где у нормальных людей хранится прошлое.
У Дрейвена там было ровно ничего. Восемь лет службы и ни днем раньше.
Он никогда об этом не задумывался. Гончие не думают о том, чего нет. Ему один раз, на второй год, объяснили в Коллегии: печать берет плату памятью, это известно, это в уставе, и человек с печатью помнит службу и не помнит остального, и в этом нет ничего страшного, потому что все остальное ему больше не понадобится.
Он тогда кивнул. Ему хватило.
— А хочешь правду? — Ренн сделал крохотный шаг назад, к аварийному люку.
— Стой на месте.
— Правда в том, что тебя тоже стерли. — Еще шаг. Совсем маленький, полступни. — Не до конца. Тебя оставили ходить и стрелять, но вычистили все, за что стоило бы держаться. Печать это не поводок, парень. Это могила, в которую тебя закопали стоя.
— Еще шаг, и я все-таки выстрелю.
— Тогда стреляй.
Ренн остановился. Он стоял в трех метрах от люка, мокрый, с дыркой в боку, с поднятыми руками, и смотрел Дрейвену прямо в лицо, и в эту секунду он не был похож на человека, который тянет время.
— Но сначала спроси свою печать про Виндхолл.
Слово упало в тишину ангара, как искра в разлитое топливо.
Печать вспыхнула.
Не тускло-фиолетовым, как на цель. Белым, слепящим, злым. Боль прошила руку до плеча, до затылка, и Дрейвен на мгновение перестал видеть ангар.
Вместо мокрого металла перед глазами встало другое.
Выжженное небо цвета остывшего железа. Черные шпили на скале, острые, обгорелые, и по ним ползет сажа. Оседающий пепел, много пепла, целые хлопья, и они падают медленно, как снег в безветрие, и ложатся на плечи, и от них на языке горько.
И детский голос. Он звал его по имени, о котором Дрейвен даже не помнил, что оно у него было.
Не «Гончий». Не «Айронскай». По имени.
Он не разобрал, по какому.
Когда зрение вернулось, Ренн уже был у люка.
Дрейвен стоял на одном колене, не помня, как опустился, и держался за наруч правой рукой, будто пытался снять с себя раскаленное кольцо. Ствол лежал в луже в полушаге.
В руке беглеца тускло блеснул рунный чип: плоский, размером с ноготь.
— Печать помнит то, что забыл ты, — быстро проговорил Ренн, вжимая чип в щель под краном. — Здесь координаты. Если хватит духу, приходи не за добычей, а за собой. А не хватит, Трибунал сотрет и это. Как стер Виндхолл. Как стер твоего...
Он не договорил.
Люк с лязгом ушел вверх, впустив рев стартующих в дожде челноков, и сырой ветер, и запах горелого топлива. Ренн исчез в клубах пара.
Дрейвен успел подобрать ствол и вскинуть его. Рука еще не слушалась после вспышки, и руна ушла в мокрый бетон, высекнув сноп искр в полутора метрах от люка.
Второй раз он стрелять не стал.
Он потом много об этом думал и так и не решил, почему. Проще всего было сказать, что рука не слушалась. Рука действительно не слушалась. Но он был Гончий восемь лет, и за восемь лет он попадал и с неслушающейся рукой, и лежа, и в дыму, и это входило в те вещи, которые печать оставила ему в целости.
Просто он не выстрелил.
Люк закрылся. Рев отсекло. В ангаре снова стало слышно, как течет с потолка.
Дрейвен остался один под сочащимся дождем, с онемевшей рукой и одним словом, которое билось в висках сильнее пульса.
Виндхолл.
Он никогда его не слышал. И почему-то знал, как пахнет его пепел.
Он опустился на колено и вытащил чип из-под крана. Пластина была теплая от чужих пальцев. Дрейвен покрутил ее, поднес к свету дежурной лампы, увидел косой скол на углу и три царапины поперек.
Он сунул чип в нагрудный карман и пошел к штабелю.
Груз меня не касается, сказал он двадцать минут назад, и это была чистая правда: груз описывает патруль чистки, Гончий берет человека и уходит. Дрейвен ходил по этому уставу восемь лет, и устав ни разу его не подвел.
А зря, сказал Ренн. Груз бы тебе понравился.
Контейнеров было четыре. Три стояли на платформе, готовые к погрузке, с пломбами и накладными в прозрачных кармашках. Четвертый был снят и стоял отдельно, дверью к стене, и от платформы к нему шел свежий след от колесиков домкрата.
Дрейвен обошел его.
Дверь оказалась не заперта. Замок был вырезан аккуратно, по кругу, и вставлен обратно, чтобы держалось: работа человека, который делал это не в первый раз и торопился.
Внутри было темно. Дрейвен посветил стволом.
Контейнер был пуст.
Не как бывает пуст порожняк, где катаются обрывки упаковки и пахнет прошлым товаром. Тут было чисто, и на полу стояло ведро с крышкой, и лежал сложенный вчетверо брезент, и валялась пустая жестянка из-под воды. Посередине пола темнело большое неровное пятно, еще не высохшее.
Кто-то тут сидел. Долго.
Дрейвен поднял ствол выше, и свет пошел по дальней стене.
Стена была исписана.
Имена. Процарапанные в краске чем-то острым, в столбик, сверху вниз и потом вторым столбцом, и третьим. Почерки разные: одни буквы крупные и корявые, другие мелкие и аккуратные, третьи выведены так старательно, как пишут те, кто пишет редко.
Он насчитал сорок с лишним и бросил.
Люди, которых везли в этом ящике, писали на стене свои имена. Каждый следующий видел предыдущих и добавлял свое.
Последняя запись была свежая, царапина еще светилась незакопченным металлом, и она обрывалась на середине. Три буквы и косой штрих вниз.
Тому, кто царапал, помешали. Или он передумал.
Дрейвен стоял в чужом контейнере с рунным стволом в руке и смотрел на сорок с лишним имен, и вот тогда у него в голове сложился вопрос, который за восемь лет не складывался ни разу, а положено задавать до того, как приведешь человека к Трибуналу, а не после.
Куда их девают потом.
Он не знал. Он восемь лет приводил, сдавал, получал отметку «исполнено» и шел за следующим, и ни разу, ни единого раза не поинтересовался, что происходит с человеком после того, как за ним закрывается дверь Коллегии.
Дрейвен вышел из контейнера и притворил за собой дверь.
Печать под рукавом все еще горела.
Тихо, ровно, без боли. Она горела белым, и белый свет шел сквозь ткань куртки, и в лужах на полу дрожало теперь два отражения: рыжее от лампы и молочное от его собственной руки.
Восемь лет она вела его к чужим дверям. Впервые за все это время она чего-то ждала от него самого.
Дрейвен опустил рукав. Свет прошел сквозь ткань, будто ее не было.
Он застегнул куртку до горла, надвинул воротник и попробовал прижать руку к боку. Молочное пятно проступало и там, слабее, но проступало, и в темном ангаре его было видно шагов с двадцати.
Устав Коллегии он знал наизусть, все двенадцать разделов, потому что первый год их заставляли переписывать от руки.
Раздел девятый, о неисправностях. Печать, сменившая цвет на белый, подлежит немедленной сдаче в ближайшее отделение вместе с носителем.
До ближайшего отделения было четыре яруса вверх и двести шагов по галерее.

