Мы одинаковые
«Вы уже открыли реестр, да?»
Я смотрела на эти семь слов дольше, чем смотрела на строчку про Дежнева, и от этого мне стало еще холоднее, чем от строчки про Дежнева, потому что строчку можно было списать на однофамильца, а сообщение, пришедшее секунда в секунду, списать было не на что.
Я набрала номер. Он взял сразу, будто сидел с телефоном в руке и ждал именно этого звонка, а не работал над описью, как обещал.
– Вера, – сказал он, и голос у него был тот же самый, тихий, ровный, тот, которым он три года говорил мне про чай без сахара и про то, что дует на кипяток. Только сейчас в этом голосе была усталость, какой я раньше не слышала. – Вы нашли строчку.
– Дежнев Кирилл Андреевич, – сказала я, и мой собственный голос предательски дрогнул на середине фамилии. – Тысяча девятьсот девяносто первого. Сведение прервано на тридцать первой минуте. Три года назад. Это вы?
Он помолчал. Не так, как молчат, когда думают, что соврать, а так, как молчит человек, у которого закончился запас отговорок раньше, чем он рассчитывал.
– Я, – сказал он.
Я села на пол кухни, туда же, где сидела все утро, и Ефим Ильич у форточки повернул голову на звук, посмотрел на меня внимательно и снова отвернулся к окну, будто понимал, что этот разговор не для чужих ушей, даже если чужие уши сами когда-то были не совсем живыми.
– Три года, – сказала я. – Кирилл, неполные не живут три года. Это в любом учебнике.
– Я знаю, что в учебнике, – сказал он. – Я сам когда-то читал этот учебник, до того как перестал быть тем, о ком в нем пишут в третьем лице.
– Тогда как?
– Не по телефону, – сказал он, и я услышала, как он не то вздохнул, не то попытался вздохнуть, хотя, наверное, дыхание в его случае было уже давно не про воздух, а про привычку. – Я обещал, что вы узнаете в Ольхове. Я не вру вам третий год, не начну сейчас.
– Вы говорили с камерой, – сказала я. – Три года без камеры. Я думала, вы стесняетесь. Я, между прочим, красила губы перед созвонами, Кирилл, вы представляете, как глупо теперь это звучит.
Он издал звук, который у живого человека был бы смехом, а у него получился чем-то средним между смехом и всхлипом, коротким и неровным.
– Не глупо, – сказал он тихо. – Мне нравилось, что вы это делали. Я не видел, но вы мне один раз сказали, что накрасили губы, а я потом три дня думал только об этом.
Ефим Ильич у окна медленно перебирал пальцами край пледа, будто взвешивал его, и я вдруг поняла, что делаю то же самое одной рукой, машинально, не замечая.
– Почему вы не показываетесь? – спросила я. – Дело не в стеснении. Расскажите хоть что-то, я не могу три часа собирать вещи в Ольхов, зная, что там меня ждет то, чего я не понимаю.
Пауза в этот раз была длиннее.
– Потому что я не такой, каким был тридцать первого минуты назад, – сказал он наконец. – В смысле, три года назад, на тридцать первой минуте. Люди меняются со временем, Вера, просто обычно медленно, а я поменялся один раз и сильно, а дальше... дальше по-разному, в зависимости от того, сколько во мне держится.
– Держится чего?
– Того, ради чего я до сих пор тут стою, – сказал он, и в этой фразе было что-то настолько буквальное, что у меня похолодело в животе задолго до того, как я поняла почему.
Я вспомнила слова Ефима Ильича у форточки, сказанные час назад тем же спокойным, ровным тоном, каким он теперь говорил все.
– Кирилл, – сказала я медленно, – вы сказали, что вы в Ольхове.
– Да.
– Вы всегда в Ольхове? Три года?
Он не ответил сразу, и в этом молчании был весь ответ, который мне и не нужно было слышать вслух, чтобы понять.
– Вера, – сказал он вместо ответа, – у вас сегодня Ефим Ильич стоит на кухне. Спросите его про молодого человека у ворот. Про того, в сером.
Я замерла с телефоном у уха.
– Откуда вы знаете, что он мне про это сказал?
– Потому что я стою у тех же ворот три года, – сказал Кирилл очень тихо, – и я видел, как вчера мимо меня внесли тело в темно-синем пиджаке. Я видел, как оно потом встало. Мы, Вера, действительно одинаковые, только я стою у ворот дольше, чем кто бы то ни было должен стоять, и я до сих пор не знаю, почему меня до сих пор не рассыпало.
Я отняла телефон от уха и посмотрела на Ефима Ильича так, будто видела его впервые, хотя он весь день стоял в четырех шагах от меня, мокрый, терпеливый, с чужой памятью, застрявшей на полуслове.
– Ефим Ильич, – сказала я, – тот, в сером. Расскажите про него еще раз. Пожалуйста.
Он повернулся от форточки медленно, как поворачиваются они все, будто крутят ржавый вентиль.
– Он давно стоит, – сказал Ефим Ильич. – Дольше всех. Он не садится, не ложится. Он смотрит на ворота, будто кого-то ждет, и он один из немногих, кто разговаривает, а не просто ждет молча, как остальные.
– Он с вами говорил?
– Немного, – сказал Ефим Ильич. – Он спросил, кто меня держал. Я сказал, женщина по имени Вера. Он спросил фамилию. Я не помню фамилий хорошо, я помню только погоду.
Внутри у меня что-то оборвалось так же резко, как оборвался вчера канал на тридцать восьмой минуте.
Я снова поднесла телефон к уху.
– Кирилл, вы спрашивали обо мне у моего покойника.
– Спрашивал, – сказал он, и впервые за три года в его голосе не было ни капли той вежливой ровности, к которой я так привыкла. – Простите. Я не хотел, чтобы вы узнавали так. Я хотел рассказать сам, при встрече, чтобы вы видели мое лицо, когда я говорю, а не слышали голос из телефона, который может принадлежать кому угодно.
– Почему сейчас, а не три года назад?
– Три года назад я не знал, кто ко мне позвонит, – сказал он. – А когда узнал, было проще притворяться, что я обычный заказчик с обычной конторой, чем объяснять женщине, в которую я, кажется, имел неосторожность влюбиться, что я стою на месте с тысяча девятьсот девяносто первого до сегодняшнего дня и жду, когда меня добьют или дослушают.
Комната поплыла у меня перед глазами не хуже, чем плыл вчера пол под ногами Гены. Я держала телефон и смотрела на мокрого старика у своего окна, и где-то в этом же городе, только в двухстах километрах, у ворот Ольховского кладбища стоял человек, чей голос я знала лучше, чем голоса собственных родственников, и которого я никогда не видела.
– Кто вас держал? – спросила я. – Три года назад. Какой мастер?
– Лицензия отозвана, вы сами видели, – сказал он. – Ее звали Рогова Антонина. Она вела меня, канал оборвался на самом важном месте, и она... она не позвонила диспетчеру. Она испугалась штрафа и просто уехала домой. Меня нашли только через сутки, и уже поздно было делать что-либо, кроме как оформить как неполного и списать.
– И вы с тех пор ждете, – сказала я. – Чего?
– Наказа, который я так и не получил, – сказал он. – Меня спрашивали, кому принадлежит гараж моего дяди. У меня в семье, как у вашего Пасечника, вечно все спорят из-за гаражей и расписок, Вера, это, видимо, профессиональная болезнь всех покойников в этой стране. Последнее, что я услышал перед обрывом, было: сейчас, погоди, я найду документы, кому что положено.
– И вы ждете, кому что положено, – повторила я, и вдруг все, чем он занимался последние три года, встало на свои места так резко, что у меня заложило уши, как перед грозой. – Опись наследства. Ваша контора. Вы всю жизнь ищете, кому какая вещь принадлежит на самом деле.
– Я ищу это с тех пор, как перестал искать это для себя, – сказал он. – Оказалось, я умею находить чужое лучше, чем нашел свое. Может, поэтому меня и не рассыпало все эти три года. Незакрытое дело держит крепче, чем простое ожидание. Ефим Ильич ждет одну фразу. Я ищу ответ на вопрос, который сам себе задал и не могу закрыть, потому что вопрос слишком большой для одного наказа.
Я вытерла лицо рукавом, хотя не помнила, чтобы плакала, и, кажется, плакала уже давно, просто не заметила момента, когда началось.
– Я приеду, – сказала я. – Завтра, первым автобусом. Досведу Ефима Ильича на месте, как велела контора. А потом найду ворота, у которых вы стоите.
– Вера, – сказал он, и в его голосе была та же самая осторожность, с которой он три года назад отговаривал меня от аванса и от такси, – я не знаю, что вы увидите. Три года это долго даже для нас. Я не тот, кого вы себе представляли, слушая, как я дую на чай.
– Три года назад вы стояли у ворот в чем были одеты, когда вас туда привезли, – сказала я тихо. – Я тоже не знаю, что увижу. Но я знаю ваш голос лучше, чем свой собственный, и мне этого достаточно, чтобы сесть в автобус.
Он молчал долго, и в этом молчании впервые за три года не было ни капли той профессиональной вежливости, которой он прикрывался все время нашего знакомства. Было только облегчение, огромное, как будто человек три года нес что-то на вытянутых руках и наконец получил разрешение опустить.
– Спасибо, – сказал он просто. – Три позиции по описи, я вам их все равно перешлю на почту, они настоящие, я правда их взял, чтобы у вас была официальная причина ехать за мой счет, а не потому что придумал повод.
– Кирилл.
– Да?
– Ефим Ильич сказал, что вы говорите с покойниками у ворот. Спросите у него, что теперь будет со мной, если контора узнает, что я еду не работать, а искать вас. Жанна Тарасовна и так ищет, на кого повесить второй обрыв за сутки.
– Второй? – переспросил он резко, и вся его мягкость на секунду ушла, сменившись чем-то деловым и тревожным. – Расскажите.
Я рассказала про Славу, про свет во всем квартале, про Настьку, которая спрашивает, почему папа сидит на кухне, про то, что Жанна Тарасовна предлагала мне взять чужую вину на себя, а я отказалась и вместо этого потеряла Устюжну и Пестово.
Кирилл слушал не перебивая, и я по паузам, которые за три года выучила лучше, чем свои собственные, поняла, что он что-то прикидывает.
– Два обрыва за сутки от одной конторы, – сказал он наконец, – это повод для внеплановой проверки. Три это отзыв лицензии. Вера, я не хочу, чтобы вы приехали в Ольхов и обнаружили там не только меня, но и комиссию у себя за спиной.
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду, что кто-то в этой истории заинтересован, чтобы контора не пережила эту неделю, – сказал он медленно, как будто вслух складывал то, что раньше держал по кускам. – Перенос вашего вчерашнего сведения на вечер, обрыв у Славы день в день, оба случая с разницей в часы, а не в недели. Кто-то планирует ваш квартал уже не первый месяц, и мне очень не нравится, что я узнаю об этом только сейчас, когда вы уже собрали сумку.
Я посмотрела на свою сумку, которую действительно собрала, пока говорила с ним, машинально, руками, которые уже знали ответ раньше головы.
– Тогда тем более надо ехать, – сказала я. – Я устала разбираться в чужих недосказанностях по телефону. Хочу приехать и увидеть все своими глазами, включая вас.
– Хорошо, – сказал он после долгой паузы. – Тогда приезжайте не одна. Возьмите Гену. И, Вера, когда автобус подъедет к Ольхову, посмотрите в окно с правой стороны, у старых ворот. Если увидите человека в сером, который не машет руками и не подходит первым, это буду я. Я не подойду сам. Три года я не решался ни разу, и вряд ли решусь именно в тот момент, когда вы наконец сможете меня увидеть.
– Тогда подойду я, – сказала я.
Ефим Ильич у окна тихо произнес, ни к кому не обращаясь, просто вслух, как произносят единственную мысль, которая у них осталась:
– Мы одинаковые.
И я, укладывая в сумку последний свитер, подумала, что впервые за три года не знаю, кого из двоих мне предстоит завтра узнавать заново: покойника, которого я не сумела довести, или живого голоса, который вот уже три года ждал меня у чужих ворот вместо того, чтобы просто исчезнуть, как положено по всем учебникам.

