Глава 2. Молоко
Толик ждал у крыльца с без четверти семь, хотя договаривались на семь.
Это была служебная «Шкода» с воронежскими номерами, чистая до неприличия, и рядом с ней стоял лысоватый мужчина лет сорока с очень аккуратно подстриженными усами.
— Вероника Николавна? Анатолий. Мне вас велено на весь период.
Зинаида Петровна выскочила следом с термосом.
— Вы куда без чаю. Там холодно.
Ника хотела отказаться и не успела: термос уже стоял у нее в руках, тяжелый, обшарпанный, с плохо закрывающейся пробкой, и от него пахло смородиновым листом.
В машине пахло освежителем «Антитабак».
— До Ковалевки двадцать два, — сказал Толик, выруливая на Соборную. — Только там последние три километра грейдер. После дождя вообще жуть, а сейчас нормально.
— Часто туда ездите?
— Дак кому туда ездить. — Толик пожал плечами. — Я больше по району. Лискино, Кулига, Оськино, Богучар иногда.
Соборная кончилась, пошли одноэтажные окраины, потом поле.
— В Лискине завод, — сказала Ника.
— Молочный, — кивнул Толик. — У меня там брат работал, Витька. Грузчиком, восемь лет.
— Работал?
— Так весной всех разогнали. — Толик обогнал трактор с прицепом. — Новые хозяева пришли, в апреле, и давай наводить порядки. Кого сократили, кого сами ушли. Витька теперь в Воронеже на маркетплейсе, на складе. Двенадцать смен через две.
Ника смотрела в окно.
— А кто новые хозяева?
— А кто ж их знает. Москва какая-то.
Ферма «Ковалевка» начиналась за третьим поворотом от трассы, там, где асфальт сдавался и переходил в грейдер.
Туман лежал в низине плотно, как вата в коробке из-под елочных игрушек. Из тумана торчали крыши: длинный коровник, силосная башня, вагончик, еще что-то приземистое. Над всем этим висело солнце, белое, размытое, еще не набравшее сил.
Половина восьмого утра.
— Ждать? — спросил Толик.
— Ждать, — сказала Ника и вышла.
Каблук ушел в грунт на треть. Она посмотрела вниз, на свои туфли за сорок тысяч, стоящие в коровьей грязи, и подумала, что это, наверное, называется символизм.
К ней с лаем понеслась собака, рыжая, тощая, с одним ухом, но, добежав до середины двора, вдруг притормозила и завиляла хвостом, будто передумала.
— Пуля! — гаркнули из тумана. — Ко мне!
Из-за угла коровника вышел дед в телогрейке. Оглядел Нику с ног до головы молча и обстоятельно, как оценщик.
— Здравствуйте. Мне Ковалева.
— Хозяин в родилке, — сказал дед и сплюнул в сторону. — С Мартой мается.
— Где это?
Дед мотнул головой в сторону дальних ворот. И добавил, уже ей в спину, не зло, а как-то очень устало:
— Ты, дочка, ботинки-то в другой раз бери. Тут не по бумажкам ходят.
В коровнике было тепло. Это удивило ее больше всего: она забыла, до чего же тепло бывает в коровнике осенью, как там пахнет силосом, аммиаком, парным молоком и живым, огромным, дышащим. Двести восемьдесят голов дышали в темноте, шевелились, звякали цепями. Где-то работал приемник, тихо, на волне, которой не существовало в Москве.
Захар стоял у крайнего станка в резиновом фартуке, по локоть мокрый, и что-то говорил корове. Тихо. Ласково. Так, как за десять лет ей никто не говорил.
Она остановилась на пороге и три секунды просто смотрела.
Потом он поднял голову.
— Ты рано, — сказал Захар.
— На два дня.
— Понял, — сказал он. — Чтобы врасплох.
— Чтобы врасплох.
Он вытер руки о полотенце, висевшее на перекладине. Не спеша. Она стояла и ждала, и это было унизительно, и он это знал.
— Ну, — сказал он наконец. — Показывай свои бумаги.
Ника открыла папку.
— «Терра-Групп» предлагает выкупить участок целиком: земля, постройки, техника, поголовье. Шестьдесят два миллиона.
Она сделала паузу, ту самую, отработанную, после которой у людей обычно менялось лицо.
У Захара лицо не поменялось.
— Это на девятнадцать процентов выше рынка, — сказала Ника. — Это больше, чем ты выдоишь тут за пятнадцать лет. Твой кредит гасится в день сделки. Ты выходишь из всего этого свободным человеком с деньгами.
— Нет.
— Захар.
— Нет, — повторил он и повесил полотенце обратно.
— Ты даже не подумал.
— Я думал десять лет, — сказал Захар. — Каждый день. Не продается.
Ника закрыла папку. Открыла снова. Ей нужно было куда-то деть руки.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда по-взрослому. У тебя просрочка три платежа. В ноябре банк выставит требование. В феврале торги. На торгах эта земля уйдет за двадцать два, максимум двадцать пять. Тебе не останется ничего. Вообще ничего, понимаешь? Ни фермы, ни денег, ни дома, потому что дом в залоге. Я предлагаю тебе шестьдесят два вместо ноля.
— В апреле Лискинский завод сменил хозяина, — сказал Захар.
Ника осеклась.
— Что?
— В апреле сменил хозяина. В июне мне разорвали контракт. Без объяснений, по пункту семь. — Он смотрел на нее очень спокойно. — Двенадцать лет возил. Двенадцать. И вдруг по пункту семь. Теперь я вожу молоко за двести километров и отдаю за половину цены. Знаешь, что это значит, Ника?
— Что вам нашли поставщика дешевле, — сказала она. Голос был не совсем ее.
— Нет. Это значит, что кто-то сначала перекрыл мне трубу. А потом прислал тебя с чемоданом денег. — Захар шагнул ближе. — Я не такой дурак, каким тебе удобно меня помнить.
Ника опустила глаза в папку.
Она знала эту папку наизусть. Она сама ее собирала. Приложение четыре, структура контрагентов, ей нужна была страница одиннадцать, и вот она, страница одиннадцать, и вот строчка:
«ООО «Лискинский МЗ». Учредитель: ООО «Терра-Агро».
«Терра-Агро».
Дочка. Их дочка. Апрель.
Она держала лицо. Десять лет тренировки, она умела держать лицо на любых цифрах. Но пальцы на папке побелели, и он это заметил. Он всегда все замечал, еще тогда, в двадцать, когда она врала, что не плакала.
— Ты не знала, — сказал Захар медленно.
— Я знаю все, что мне нужно знать.
— Ты не знала, — повторил он.
И это было хуже всего. Он не торжествовал. Он смотрел на нее почти жалеючи, и от этой жалости хотелось выть.
Ника развернулась, чтобы уйти. Слишком резко: каблук ушел в жижу у порога, нога поехала, папка вылетела из рук, и мир качнулся.
Он поймал ее.
Одной рукой, за локоть, коротко и жестко, как ловят падающую флягу. И удержал.
Они замерли.
Его ладонь была горячей. Она чувствовала это сквозь рукав пальто, сквозь подкладку, сквозь десять лет. Он был так близко, что она видела, как на шее у него бьется жилка. Часто. Очень часто. Быстрее, чем у человека, которому все равно.
Три секунды.
Три секунды она смотрела ему в лицо, а он ей, и в коровнике стало абсолютно тихо, хотя двести восемьдесят коров продолжали дышать и звенеть цепями.
— Отпусти, — сказала Ника.
Он отпустил сразу.
И почему-то именно это ее добило.
Она подобрала папку. Листы намокли, край страницы одиннадцать расплылся синим.
— Я приехала дать тебе денег, — сказала она, не глядя на него. — Больше, чем стоит эта земля. Я делаю тебе одолжение, Захар.
— Ты приехала мстить, — сказал он.
Молчание.
Где-то в глубине замычала корова. Дед загремел флягами, очень старательно и очень далеко.
Ника не ответила. Не потому, что не нашлась.
А потому, что он был прав, и они оба это услышали.
Толик благоразумно молчал.
Ника достала телефон и, глядя, как в зеркале уменьшается коровник, набрала Москву.
— Ника, девочка! — Вересов ответил на втором гудке, тем самым теплым голосом, которым десять лет говорил ей «умница». — Ну как там твоя малая родина?
— Аркадий Львович, Лискинский молокозавод наш?
Пауза. Короткая. Но она была.
— Наш. С весны. А что?
— Почему этого не было в периметре сделки?
— Потому что это другой периметр, — мягко сказал Вересов. — Ника, ты чего? Ты за десять лет ни разу не задавала мне таких вопросов.
Ника смотрела в окно. Туман сходил, и было видно далеко-далеко: поля, поля, лесополоса и над всем этим очень высокое, очень равнодушное небо.
— Вы знали, что Ковалев возил туда молоко двенадцать лет?
Пауза стала длиннее.
— Этот район ты выбрала сама, — сказал Вересов. — Помнишь? Полгода назад. Ты подошла к карте и ткнула пальцем. Я тебя не просил, Ника. Я тебя, если честно, отговаривал.
Она вспомнила. Отчетливо, до рези: переговорная, карта области во всю стену, ее палец. И как ровно, спокойно, почти сладко было тогда внутри.
— Подписывай и возвращайся, — сказал Вересов. — И, Ника. Не разговаривай с ним.
— Почему?
Долгая пауза.
— Потому что он тебе соврет, — сказал Вересов и положил трубку.
Ника медленно опустила телефон на колени.
«Он тебе соврет».
Она прокрутила фразу еще раз. И еще.
Соврет о чем?
В городе она попросила высадить ее у аптеки и отпустила Толика до вечера.
Ей нужно было пройтись. Не подумать, а именно пройтись: у нее с института было такое устройство, что мысль приходила только на ходу и только на своих ногах.
Соборная в полдень выглядела иначе, чем на закате. Проще и беднее. Асфальт латаный, у бывшего Дома быта разбитая витрина заклеена пленкой, на липах у школы висит выцветший баннер про какой-то фестиваль, который был в июне.
У аптеки Полозовых стоял служебный «уазик» с синей полосой.
— Стрельцова, — сказали сзади.
Ника обернулась.
Он был в форме, с папкой под мышкой, в дорожной пыли до колен. Она узнала его не сразу, а секунды через две, и узнала по тому, как он держал плечи: чуть косо, правое ниже, потому что в детстве упал с турника и неправильно сросся.
— Пашка.
— Павел Сергеевич, — сказал он и тут же смутился. — Это я так, для порядка. Здравствуй, Ника.
Они постояли.
— Ты участковый.
— Двенадцатый год.
— Тебе идет.
— Мне все идет, я неприхотливый. — Он переложил папку из-под левой руки под правую. — Ты по делам или так?
— По делам.
— Понятно.
Он не спросил каким. Ника это отметила: не спросил, а должен был бы, потому что участковые спрашивают все и всегда, это у них рабочее.
— Как Оксана? — сказала она наугад, вспомнив, что кто-то когда-то писал ей про его свадьбу.
— Хорошо, — сказал Павел, и лицо у него сразу стало проще. — Настька в третий пошла. Читает уже быстрее меня.
— Поздравляю.
— Ага.
Мимо прошла женщина с сумкой, поздоровалась с Павлом по имени-отчеству и посмотрела на Нику долгим оценивающим взглядом.
— Ты у Захара была, — сказал Павел, когда она отошла.
— Была.
— Ника. — Он потер щеку ладонью. — Ты не думай, я не лезу. Я просто скажу одну вещь и уйду. Он тут двенадцать лет пашет как проклятый. У него в июне контракт порвали, он с тех пор спит по четыре часа. Что бы у вас там ни было тогда, оно было тогда.
— Ты не знаешь, что было тогда, — сказала Ника.
Павел посмотрел на нее.
— Не знаю, — согласился он. — Знаю только, что ты ночью уехала.
Он поправил фуражку и пошел к машине. У двери обернулся.
— Ты тогда уехала, а я потом три дня по трассе ездил, — сказал он. — Просто так. Уже без толку.
— Зачем?
— Не знаю, — сказал Павел.
Он сел в «уазик» и захлопнул дверь.
Ника пошла дальше по Соборной, к бывшему Дому быта, и на середине квартала оглянулась.
«Уазик» не тронулся с места. Павел сидел за рулем с телефоном у уха, говорил недолго, секунд двадцать, и все это время смотрел в ее сторону.

