Глава 3. Номер четвертый
Первой опомнилась мать.
– Ваше сиятельство, – сказала она, и Варвара услышала в этом голосе то, чего не слышала за все сорок дней: облегчение. – Мы согласны.
– Я спрашивал не вас.
Мать оглянулась на дочь так, как оглядываются на упавшую вещь.
– Варя, скажи.
Варвара смотрела на свечи. Их было шесть, купленных под сговор, и они горели ровно, потому что дверь уже закрыли.
– Я отвечу сегодня, – сказала она. – Но не здесь.
Штейгер кашлянул в перчатку.
– Варвара Аркадьевна, – сказал князь, – вы понимаете, что это значит?
– Понимаю.
– Хорошо, – сказал он и повернулся к двери. – Номера Гринберга, Потемкинская. Четвертый номер. Я не ложусь.
Никифор Аверьянович Бабичев все это время стоял, держась за спинку стула.
Когда за князем закрылась дверь, он взял со стола бумажник, аккуратно застегнул его и посмотрел на мать долгим взглядом, в котором не было ни злобы, ни угрозы, а было хуже: удивление обманутого человека.
– Наталья Гавриловна. Я к вам как к людям.
– Никифор Аверьянович, я не...
– Я знаю, что вы не. – Он надел картуз в комнате, чего не делал никогда. – Я двадцать два года хлеб меряю. Меня в весах не обманывали ни разу, а тут обманули на свечах.
Лука Аверьянович пошел за ним и у порога остановился.
Он посмотрел на стол, где лежал его кулек, и Варвара подумала, что он сейчас заберет леденцы, и было бы легче, если бы он их забрал.
Он не забрал.
– Вы детям про меня не рассказывайте, – сказал он тихо. – Я им сказал, что тетя приедет. Ну ничего, скажу, что дороги плохие.
Дверь стукнула два раза, дальняя и ближняя.
Ольга ушла к себе первой и заперлась. Мать села и начала считать вслух, сколько теперь остается долга и сколько выходит на дом, и цифры у нее сходились неправильно, но она их повторяла, потому что от цифр становилось спокойнее. Дядя Модест унес рюмку в кабинет. Аполлинария Кирилловна сняла нагар со свечей пальцами, послюнив их, и сказала в пустоту, что теперь свечи все равно жечь незачем.
Варвара поднялась к себе и до одиннадцати просидела на сундуке.
Потом надела салоп, тот самый, что стоял в описи, повязала темный платок и вышла через кухню.
Ночь была сухая и ветреная.
Ветер шел с Днепра, нес пшеничную пыль от пристани, и пыль эта скрипела на зубах даже здесь, за три квартала. У перекрестка стоял керосиновый фонарь, за ним другой, третий не горел. Собака вышла из подворотни, обнюхала подол и ушла.
Будочник у водокачки на нее посмотрел и не окликнул, и это было хуже оклика: значит, принял за такую, которых по ночам не окликают.
Номера Гринберга были в два этажа, с железным навесом над крыльцом.
Коридорный, заспанный, в жилете поверх рубахи, поднял голову от конторки.
– К их сиятельству, – сказала Варвара.
Он посмотрел на нее, на платок, на подол в пыли, и ничего не сказал, только показал большим пальцем вверх.
Четвертый номер был в конце коридора.
Дверь открылась сразу, как будто он держал руку на ручке.
В номере горели две свечи и лампа, и было холодно, потому что окно стояло открытым настежь. На столе лежала карта Херсонского уезда, разграфленная и подчеркнутая карандашом в трех местах, стоял остывший стакан чаю с нетронутым лимоном и лежал портфель.
Князь Вельский был в той же запыленной рубахе, без сюртука.
– Садитесь.
– Я постою.
Тогда он тоже остался стоять, и Варвара поняла, что он это сделал нарочно, и что он вообще все делает нарочно.
– Вы одна пришли, – сказал он.
– Да.
– Вас видели?
– Коридорный. Будочник у водокачки. Собака.
Он посмотрел в окно.
– К полудню будет знать город.
– К десяти, – сказала Варвара. – У Гринберга в третьем номере стоит Никифор Аверьянович Бабичев со своим приказчиком. Вы этого не знали, а я знала, когда шла.
Что-то у него в лице сдвинулось, чуть-чуть, на волос.
– Зачем?
– Затем, что я хочу говорить с вами один раз и до конца, – сказала она. – А если я пришла бы днем и с маменькой, вы бы говорили с маменькой.
Он отошел к столу и переставил стакан, хотя переставлять его было незачем.
– Говорите.
– Вы сказали: венчание до конца года. Я скажу свои условия. Их четыре.
– Извольте.
– Первое. Вексель на девять тысяч, который вы купили у Гольца, вы сожжете при мне сегодня. Не порвете, не отдадите на хранение, а сожжете. Ольга Аркадьевна за Бабичева не идет и никому за это ничего не должна.
– Согласен.
– Второе. Две бумаги на семь тысяч четыреста, где поручителем стоит Модест Кириллович Загорский. Их тоже уничтожить.
– Согласен.
– Третье. Дом на Суворовской. Вы сказали "пожизненно". Я хочу, чтобы это было не словом, а актом, засвидетельствованным у нотариуса, на имя Натальи Гавриловны Загорской. Чтобы, если я завтра умру, ее оттуда не вынесли.
– Согласен, – сказал он и в первый раз посмотрел ей в глаза. – Четвертое?
Варвара помолчала.
Она готовила четвертое всю дорогу от Суворовской и все равно, когда дошло, у нее пересохло в горле, потому что первые три были за других, а это было за себя, и просить за себя оказалось стыдно так, как за других не бывает.
– Четвертое. На мое имя, отдельно, вы положите пять тысяч рублей. В Земский банк или куда укажете, но на мое имя и в мою полную собственность. Вы не будете спрашивать, куда я их дену, и не будете иметь права их тронуть.
Он поднял брови.
– Вы знаете, что по закону имение жены и мужа раздельно?
– Знаю. Мне это в пансионе не говорили, я вычитала сама, у отца в столе, в своде законов. Он держал том потому, что судился с соседом.
– Пять тысяч, – сказал князь. – Мало.
– Что?
– Вы просите мало, – сказал он спокойно. – Я бы дал пятнадцать. Ставьте пятнадцать.
Варвара стояла и чувствовала, как у нее горит лицо, и злилась именно на это, потому что лицо выдавало.
– Не надо, – сказала она. – Пять.
– Почему?
– Потому что пятнадцать я у вас взяла бы в подарок, а пять я у вас выторговала. Это разные деньги, ваше сиятельство. За пять я перед вами не в долгу.
Он молчал секунды три.
Потом взял с подоконника записную книжку, сел наконец на стул боком, не к столу, а к ней, и стал писать, и почерк у него был крупный, кривой, совсем не тот, каким пишут в канцеляриях.
– Все четыре войдут в условие, – сказал он, не поднимая головы. – Штейгер составит к утру, подпишем у нотариуса в понедельник.
– И еще.
– Слушаю.
– Я хочу знать, зачем.
Карандаш остановился.
– Про меня говорят, что вы берете бесприданницу назло родне, – сказала Варвара. – Мне все равно, назло или нет. Мне нужно знать, за что вы платите шестьдесят пять тысяч, потому что за меня столько не дают. Меня сегодня оценили в три тысячи, и это была честная цена.
Он положил карандаш.
– Кто оценил?
– Никифор Аверьянович. Он клал три тысячи в недоимку за то, чтобы я пошла за его брата. Ольга шла за девять. Я за три.
Князь встал и подошел к окну, к открытому.
– В зале, – сказала Варвара ему в спину, – вы на меня ни разу не посмотрели. Ни когда вошли, ни когда говорили. Я стояла в двух шагах.
– Я знаю.
– Почему?
– Потому что при вашей матери и при свечах это было бы разглядыванием товара, – сказал он. – Я приехал не смотреть.
Ветер надул занавеску, и занавеска сбила со стола верхний лист.
Варвара наклонилась раньше, чем подумала, и подняла.
Это был не вексель.
Это был счет, отпечатанный типографским способом, с виньеткой, и виньетку эту она узнала прежде, чем прочла хоть слово, потому что четыре года получала такие же в конце каждого полугодия.
"Пансiонъ для благородныхъ дѣвицъ г-жи Дювернуа. Одесса, Херсонская улица".
И ниже, чернилами: "За пансiонерку Загорскую Варвару, за первое полугодiе 1869 года: содержанiе 175 р., музыка 30 р., итого 205 р. Получено сполна".
За счетом был подшит второй. И третий. Она успела увидеть край стопки, толстой, в четверть пальца.
Князь взял лист у нее из рук. Не вырвал, а взял, за верхний угол, аккуратно.
– Триста пятьдесят в год, – сказала Варвара. – И шестьдесят за музыку. Четыре года. Тысяча шестьсот сорок рублей.
Он положил счет в портфель и завязал тесьму.
– Маменька сказала мне, что это была вакансия от дворянского собрания. Я справлялась в собрании письменно. Мне ответили, что таких вакансий не отпускали.
– Я знаю, что вам ответили.
– Откуда?
Он не ответил.
– Мой отец об этом знал?
– Нет.
– А кто знал?
– Никто, – сказал князь Вельский. – И до Рождества вы меня об этом не спросите.
– А после Рождества?
– После Рождества спросите.
Он сказал это ровно, но взял со стола стакан с остывшим чаем и выпил его весь, залпом, вместе с лимоном на дне, как пьют не чай.
Вексель Бабичева он сжег при ней, в изразцовой печке, и сначала бумага не занималась, потому что была плотная.
Потом позвал Штейгера из второго номера. Штейгер пришел в халате, с непричесанной головой, сел к столу и стал писать под диктовку четыре пункта, ни разу не подняв глаз на Варвару, и по одному этому было ясно, что он уже все понял и уже все сосчитал.
В начале третьего Варвара вышла в коридор.
Дверь третьего номера была открыта.
Никифор Аверьянович стоял на пороге в халате поверх рубахи, со свечой в руке, и приказчик его, малый лет двадцати, торчал сзади с фонарем. Свеча была не нужна, в коридоре горела лампа. Свеча была нужна, чтобы видели ее лицо.
– Барышня, – сказал Бабичев.
Варвара остановилась. Бежать было хуже.
– Я вам добра желал, – сказал он. – Ей-богу желал. Я брату говорил: не по чину нам, засмеют. А он: ничего, Никеша, я ее не обижу.
– Никифор Аверьянович.
– Я не сужу, – сказал он. – Я торгую. – Он посмотрел на приказчика через плечо. – Митрофан, ты барышню видел?
– Никак нет, Никифор Аверьянович.
– Вот и умница. – Он опять повернулся к ней. – До полудня, барышня. Дольше не удержу. У меня двенадцать человек на ссыпке, и все с языками.
Он затворил дверь, и Варвара пошла вниз по лестнице, считая ступени, потому что считать было легче, чем думать. Двадцать две.
Домой она пришла в четвертом часу.
На крыльце сидела Аполлинария Кирилловна, в салопе поверх ночного, со свечой в жестяном подсвечнике, и свеча оплыла набок.
– Я тебя с половины двенадцатого жду, – сказала она.
– Вы могли лечь.
– Могла. – Она встала, и колени у нее хрустнули. – Варя. Ты теперь можешь только замуж. Ты понимаешь? Не хочешь, а можешь. Заводовка твоя кончилась в ту минуту, когда ты мимо будочника прошла.
– Я знаю.
– Ты сама себе ход отрезала, – сказала Ланге. – Умница. Я в тридцать четвертом не решилась.
В зале горела лампа.
Мать сидела за столом, одетая, не ложившаяся, и перед ней лежала бумага, привезенная Штейгером четверть часа назад. Условие в четырех пунктах и при нем опись выкупленных бумаг, потому что Штейгер был человек аккуратный и приложил список.
Ольга стояла у двери своей комнаты.
– Тебя не отдают за Бабичева, – сказала Варвара. – Вексель сожгли при мне.
Ольга долго молчала.
– Спасибо, – сказала она наконец. – Только ты меня не спасла, Варя. Ты меня перекупила. Это разные вещи, а понять это будешь ты, а не я, и не сегодня.
Она ушла и закрыла дверь тихо, и от этого было хуже, чем если бы хлопнула.
Мать подвинула бумагу.
– Читай сама, я не разбираю.
Варвара села к лампе.
Условие она прочла быстро, все четыре пункта стояли, как продиктовала, и в четвертом было написано "пять тысяч рублей серебром на имя Варвары Аркадьевны Загорской, в раздельную ее собственность", и внизу оставлено место для подписи.
Потом она стала читать опись.
Векселей было двадцать девять. Против каждого стояла сумма, имя первого держателя и дата передаточной надписи, то есть день, когда бумага перешла к нынешнему владельцу.
Бабичевский, на девять тысяч: двадцать второе сентября сего года. Гольцев, на четыре шестьсот: тоже сентябрь. Дальше август, июль, май.
Она вела пальцем вниз по столбцу и дошла до последней строки.
Вексель на три тысячи двести рублей, выданный Аркадием Кирилловичем Загорским одесскому хлеботорговцу Хаджопуло. Передаточная надпись: Одесса, девятое марта тысяча восемьсот семьдесят третьего года.
Варвара посмотрела на дату еще раз, потому что решила, что ошиблась.
В семьдесят третьем году не было ни суховея, ни американской пшеницы, ни описи. В семьдесят третьем отец купил матери дрожки на резиновом ходу, единственные в Херсоне, и катал по Потемкинской всю осень, и весь город оборачивался.
В семьдесят третьем отец считал себя богатым человеком.
А князь Вельский уже три года покупал его долги.

