Глава 3. Миска с щербиной
Дверь напротив приоткрылась на цепочку.
– Веся, у тебя все нормально? – спросила соседка Люба голосом, каким спрашивают в половине двенадцатого ночи, когда на площадке стоит незнакомый мужик в мокрой куртке.
– Нормально, теть Люб. Это по работе.
– По работе, – повторила Люба с сомнением и не закрыла.
Веся взяла Радима за рукав и втащила в квартиру, и захлопнула дверь, и только потом поняла, что сделала, и что теперь он внутри, в ее прихожей, среди ее ботинок.
Он снял куртку и остался стоять с ней в руках, потому что вешалка была занята пуховиком Антона.
– На батарею кинь, – сказала Веся.
Она ушла на кухню и включила чайник, потому что руки надо было куда-то деть. Радим прошел следом и сел не у окна, а с торца, спиной к стене, лицом к двери. Он всегда так садился. Три года прошло, а сел он так же.
Кухня стала маленькой.
– Метка вернулась не сама по себе, – сказал он. – Ты сколько не оборачивалась?
– Три года.
– Девятнадцатого будет три ровно.
– Я помню, какого числа я ушла, Радим. Я хорошо это число помню.
Он принял и это, не поморщившись.
– Твой полез наружу, – сказал он. – В последний раз. Так и бывает: перед тем как лечь, он рвется. Метка от него, не от меня. Мою он тоже вытащил.
Веся стояла у плиты, скрестив руки, и держала ладони на локтях, потому что ладони дрожали.
– Что будет, если я его не выпущу?
– Ляжет.
– И?
– И все. Будешь жить. Долго будешь жить, как люди живут. – Он смотрел на скатерть. – Только луны больше не будет. И слуха твоего не будет. И запахов. Ты станешь глухая на всю голову и не сразу это поймешь, а поймешь через год, когда захочешь и не сможешь.
Чайник щелкнул и затих.
– А если я хочу, чтобы он лег? – сказала Веся.
Радим поднял глаза.
У него потемнело в лице, а по шее от воротника вверх пошла волна, поднимая короткие волоски, и Веся видела, как он глотает и держит, и как ему это дорого стоит.
– Не говори так, – сказал он тихо.
– Ты приехал за три тысячи километров указывать мне, как говорить в моей кухне?
– Я приехал, чтобы ты обернулась. Один раз. Девятнадцатого, на кряже, у камня. Метку снимают или закрепляют только там, больше нигде.
– На кряже, – повторила Веся. – Ты в своем уме? Я туда не поеду ни за какие деньги. Меня оттуда выставили при всех.
– Тебя не выставляли. Ты сама ушла.
Веся засмеялась и отвернулась к окну, чтобы не видеть его лица.
Во дворе горел один фонарь, и под ним стояла машина с северными номерами, и она стояла там, наверное, с вечера.
– Хорошо, – сказала она в стекло. – Тогда скажи мне одну вещь, и я тебя выпущу и лягу спать. Почему.
Он молчал долго.
– Малуша привезла к камню трос, – сказал он наконец. – Кусок браконьерской петли. Перекушенный. И к нему шерсть. Она положила его под мох за камнем и собиралась выложить на сход.
У Веси стало холодно в животе.
– Дальше.
– Она пришла ко мне утром. И сказала: чужачка обернулась при человеке. Водитель фуры сдал назад на посту и трепался, что видел на трассе не собаку. Есть трос, есть шерсть, есть свидетель, и есть сход через два дня.
– И?
– И сказала: если ты назовешь ее своей, я подниму суд. А судить пару вожака стая обязана вся, при всех, и приговор там один. Пару вожака не гонят с кряжа, Веся. Пару вожака держат до утра у столба, а утром вся стая по кругу.
Веся положила ладонь на подоконник. Ей нужно было за что-то взяться.
– А если ты скажешь, что она не твоя, – продолжал Радим ровно, – то она никто, чужачка без имени, и с чужачки взятки гладки. Тихо собралась и ушла до света. И трос останется под мхом.
– И ты сказал.
– И я сказал.
Тишина стояла такая, что было слышно, как в стояке идет вода у соседей сверху.
– Ты решил за меня, – проговорила Веся.
– Я решил за стаю.
– Нет. – Она повернулась. – Ты решил за меня. Я стояла в двух шагах. Я слышала все, что говорила Малуша, я умею слышать, ты знаешь. Ты мог сказать мне одно слово. Одно, Радим. Ты мог сказать: у нас беда, и я бы вышла к камню сама и легла на него сама, и сказала бы им про трос, и про Тишку, и про фуру.
– Тебя бы убили.
– Это было бы мое.
Он встал.
Он был большой, и в кухне ему было тесно, и Веся впервые за вечер испугалась не его, а себя: у нее под ключицей потянуло вперед, к нему, туда, где стояло тепло, и ноги сами взяли полшага.
Она уперлась поясницей в подоконник и осталась стоять.
– Красиво говоришь, – сказала она, и голос все-таки сорвался. – И проверить нельзя. Свидетелей нет. Тишка молчал, я сама ему рот зажала. Малуша скажет, что не было никакого троса. Ты приехал через три года и принес мне удобную правду, в которой ты хороший.
– Я не хороший.
– Что у тебя с голосом? – вдруг спросила Веся. – Он у тебя был другой.
Радим отвернулся к чайнику.
– Порвал.
– Как.
– Как рвут. – Он взял чайник и налил кипяток в ее кружку, и она увидела, что руки у него не тверже, чем у нее. – В ту ночь я вышел на гриву в звере и попробовал сказать твое имя. Зверем.
Веся закрыла глаза.
В звере нет слов. Это первое, что говорят щенкам, раньше, чем про луну и про закон. У зверя нет голоса для имен, и кто пробует, тот рвет себе горло и потом ходит неделю сипатый, а если сильно постарается, то остается так навсегда.
– Дурак, – сказала она шепотом.
– Да.
Она села на табурет, потому что стоять уже не получалось.
– Тишка живой?
– Вырос. – Радим поставил перед ней кружку. – К весне будет в плечах шире меня.
– Он молчал?
– Молчал. Три года молчал, я его сам спрашивал дважды. – Радим помедлил. – Только он с весны ходит с Туром. Тур его на охоту берет, нож ему подарил хороший, слушает как взрослого. А Малуша ему по вечерам объясняет, как в стае положено. Мальчишке пятнадцать, Веся. В пятнадцать лет очень хочется, чтобы тебя слушал старший.
Веся смотрела в кружку.
Она вспомнила, как держала ладонь у мальчишки на рту и как он дышал ей в пальцы, и подумала, что теперь он вырос и дышит кому-то другому.
– Он им расскажет, – сказала она.
– Может, и расскажет. Он же будет думать, что тебя этим спасает.
Пальцы у нее свело второй раз за сутки.
Кружка пошла вбок, чай плеснул на клеенку, и кости в запястье поехали, как ночью в ванной. Веся вцепилась в край стола другой рукой и услышала свое дыхание со стороны, чужое, короткое, звериное.
Радим взял ее за запястье.
Он не притянул к себе и не сказал ни слова. Просто сомкнул пальцы, как тогда, у бани, в утро пятницы, и держал, и от его ладони по руке пошло вверх ровное тепло, и то, что рвалось наружу, легло и затихло, будто ему сказали: не сейчас.
Они сидели так дольше, чем нужно было, чтобы у нее выровнялось дыхание.
Потом Веся отняла руку.
– Не смей, – сказала она.
– Хорошо.
– Ты не имеешь права меня успокаивать. Ты вообще ничего теперь со мной не имеешь права.
– Хорошо, – повторил он.
И убрал ладонь на колено, и Веся тут же почувствовала, как в кухне стало холоднее, и это было унизительнее всего, что случилось за ночь.
Ключ в замке провернулся в семь утра.
Антон вошел с пакетом, в котором лежали яйца, хлеб и аптечный пантенол от ожога, увидел на кухне чужого мужчину и остановился в дверях.
Веся стояла у плиты в той же майке, в какой была ночью.
– Доброе утро, – сказал Антон.
Радим поднялся. Он не сделал ничего плохого: не выпрямился во весь рост, не подошел, не встал ближе к Весе. Он просто встал, как встают, когда в комнату входит хозяин.
– Радим.
– Антон. – Пакет он поставил на стол. – Вы к Весе?
– Земляк. Проездом.
– Земляк, – повторил Антон.
Он посмотрел на две кружки. На куртку, брошенную на батарею. На часы над плитой.
Потом молча взял с подоконника бархатную коробочку, которая стояла там одиннадцать дней, и переставил ее на стол, ближе к середине. И ничего не сказал.
Веся почувствовала, как у нее горит все лицо.
– Я пойду, – сказал Радим.
Он вышел в прихожую, снял с батареи куртку и сунул руку во внутренний карман.
На стол легла миска.
Старая, эмалированная, с синим ободком и щербиной на боку, размером с ноготь.
– Она у тебя на столе так и стояла, – сказал Радим. – Три года. Никто не тронул.
Веся смотрела на миску и не могла поднять руку.
– Девятнадцатого, на закате, у камня, – сказал он. – Приедешь сама или не приедешь. Держать тебя никто не будет.
– А Малуша? – спросила она.
Радим задержался в дверях.
– Малуша похоронила дочь двадцать лет назад, – сказал он. – Тогда пара старого вожака была чужой, из города. За ней пришли люди с собаками. Легло девять человек, и одна из них была Жданина Милана, четыре года было. С тех пор Малуша держит закон, и держит его крепче всех, и по ней выходит, что она права. Ты имей это в виду, когда будешь ее ненавидеть.
Дверь закрылась.
Антон постоял, потом достал из пакета яйца и стал раскладывать по ячейкам в холодильнике, по одному, аккуратно.
– Земляк, – сказал он в холодильник.
– Антон.
– Не надо. – Он закрыл дверцу. – Ты мне вчера про чайник соврала. Я не спрашиваю, что у тебя за жизнь была до меня. Ты не рассказывала, я не лез. Но ты соврала мне первый раз, и я это услышал, представляешь. Я даже не собака.
Он ушел на работу, не позавтракав.
В ночь Веся вышла в смену.
В диспетчерской было тихо, батареи гудели, Рита ушла на больничный, и Веся сидела одна с журналом и кружкой остывшего чая, и миска с щербиной стояла у нее в сумке под столом, потому что оставить ее дома она не смогла.
Телефон зазвонил в три сорок одну.
– Аварийная, слушаю.
– Здравствуй, девочка, – сказал спокойный женский голос.
Веся выпрямилась так, что стул скрипнул.
Она узнала бы этот голос из тысячи. Он тридцать лет говорил над котлом одно и то же слово за другим, и от него становилось ясно, кто и в каком порядке будет есть.
– Записывай адрес, – сказала Малуша. – Северный кряж, девятнадцатое, закат. Он ведь уже позвал, да? И про меня рассказал. Про Милану рассказал?
Веся молчала.
– Рассказал, – удовлетворенно сказала Малуша. – Он всегда так делает, когда ему нечем крыть. А главного он тебе не сказал.
– Какого главного.
– Слово с него сняли, – сказала Малуша. – На малом сходе, восьмого числа. Стая узнала, что метка у него не сошла, и что он три года резал ее ножом и врал нам в глаза. Вожак, который солгал у камня, стае не вожак.
В трубке было слышно, как трещит дрова.
– Так что девятнадцатого судить будут не тебя, деточка, – сказала Малуша. – Девятнадцатого будут судить его. И приедет он туда не хозяином, а как ты тогда: никем. А стаю к камню поведет мой сын.

