Глава 2. Девять дней
В три часа ночи телефон в диспетчерской звонит по-другому. Днем он просто звонит, а ночью в нем слышно, что человек на том конце уже полчаса решался.
– Аварийная, слушаю.
– Девушка, у меня не течет. – Голос был женский, лет за шестьдесят. – Это у соседей сверху течет. Я вот стою, а у меня по стене мокро.
Веся придвинула журнал.
– Адрес назовите.
– Кирова, сорок два, квартира восемнадцать. Только вы к ним идите, ко мне не надо. У меня не убрано.
– К вам все равно зайдем. Стену смотреть.
– Не надо ко мне.
Веся закрыла глаза и слушала не слова.
В голосе шло вранье. Не злое, обыкновенное, стыдливое: женщина три раза сглотнула не там, где сглатывают от волнения, и в конце фразы у нее подскочило дыхание. Так дышат, когда сами уронили таз и боятся, что выставят счет.
– Валентина Петровна, – сказала Веся мягко, – у вас шланг на стиральной слетел?
Пауза.
– Слетел, – сказала трубка убитым голосом.
– Кран под мойкой перекройте. Синий, справа. Слесарь через сорок минут.
Она положила трубку, вписала заявку и подумала, что за три года это осталось единственным, что от нее не ушло. Слух. По телефону она слышала вранье как запах, и на этом делала работу лучше сменщицы, которая просто записывала адреса.
Рита за соседним столом грела руки о кружку.
– Ты как собака, ей-богу, – сказала Рита с одобрением.
Веся хмыкнула.
В четвертом часу под левой ключицей стало горячо.
Не больно. Просто кто-то положил ладонь изнутри и держал. Веся сунула руку под кофту, потрогала кожу, ничего не нашла и вернулась к журналу. Через двадцать минут на страницу капнуло красным.
– У тебя кровь, – сказала Рита. – Голову назад.
– Не надо назад. Сухо в помещении, батареи.
Она прижала салфетку и досидела смену стоя, потому что сидя было хуже.
В седьмом часу Рита вспомнила.
– Слушай, у нас вчера в вечер мужик приходил. Прямо в окошко стучал.
– Слесаря искал?
– Тебя искал. – Рита зевнула. – Я говорю, Веся на ночь выходит. А он говорит, мне не Веся, мне Всеславу.
Ручка в пальцах остановилась.
Три года никто не называл ее этим именем. В паспорте оно стояло, в паспорте у нее было записано все правильно, но по паспорту к ней обращались два раза в жизни, в поликлинике и в банке.
– И что он? – спросила Веся, не поднимая головы.
– Постоял, посмеялся чему-то своему и ушел. Здоровый такой, плечистый, вежливый очень. И знаешь что странно? – Рита поболтала ложкой в кружке. – Он в окошко наклонился и понюхал. Ну вот честное слово. Стоит и нюхает.
Веся дописала строчку в журнале до конца, ровно, буква к букве.
Тот, кого она ждала бы, если бы вообще позволяла себе кого-то ждать, не смеется. Он и говорить-то не любит.
А вот смеяться первым, раньше всех и не к месту, в стае умел только один.
Антон приехал за ней к восьми, как приезжал всегда, когда его смена на комбинате начиналась позже. Машина пахла железом, соляркой и морозом. Он занимался промышленным холодом, лазил по камерам, где минус двадцать четыре, и приходил оттуда с запахом чистого ничего. Веся любила этот запах больше всех, какие знала. От него ничем не пахло. Ни лесом, ни кровью, ни страхом.
– Держи, – сказал Антон и сунул ей термос. – Там какао. Не смотри так, я знаю, что ты не пьешь, но ты после ночи зеленая.
– Спасибо.
– Я тут посчитал. – Он выехал со двора и сразу начал про свое, потому что молчать он не умел и это было в нем хорошее. – Если подаем в понедельник, то расписывают четырнадцатого ноября. Пятница. Пятница нормально, у людей выходные, никто не отпрашивается. Мать твоя далеко?
– У меня нет матери.
– Ну да. – Он не смутился, он просто запомнил в третий раз. – Тогда с моей стороны девять человек и твоя Рита.
– Антон.
– Что.
– Я еще не сказала да.
Он вел одной рукой, а второй потер щетину, и Веся услышала, как у него дернулось дыхание. У людей все слышно, они просто думают, что нет.
– Одиннадцать дней назад не сказала, – согласился он спокойно. – Кольцо на подоконнике стоит в коробочке, я его каждый раз вижу и каждый раз делаю вид, что не вижу. Я не тороплю. Я просто подам заявление, а ты придешь или не придешь.
– Так нельзя.
– Веся, мне тридцать три. – Он остановился на светофоре. – Я один раз в жизни попросил женщину выйти за меня. Я согласен ждать. Я не согласен делать вид, что мне все равно.
Она смотрела в лобовое.
Что тут было сказать. Что она три года просыпалась в четыре утра и лежала, слушая, как в подъезде хлопает дверь. Что она выбрала этот город за трассу под окнами, за ТЭЦ, за то, что здесь ничем не пахнет, кроме выхлопа. Что он хороший, ровный, теплый и живой, и она правда хотела бы стать той женщиной, которая скажет да в машине, в восемь утра, с термосом на коленях.
– Что у тебя с ключицей? – вдруг спросил Антон.
Веся опустила глаза. Ворот сполз, и на коже, чуть ниже ямки, лежала бледная полоса. Как след ногтя. Как если бы кто провел и не стер.
– Обожглась. Чайником.
Соврала легко. Первый раз за три года ему соврала, и легко, вот что было противно.
Дома она включила воду такую горячую, какую терпела, и намылилась дегтярным мылом. Мыло стояло у нее в ванной три года. От него воняло гарью и старой баней, и оно перебивало любой запах, кроме страха.
Полоса под ключицей не смылась.
Она стала темнее.
Веся стояла перед зеркалом, капала на кафель и смотрела, как под кожей проступает то, чего у нее не должно было остаться.
Метка сходит за девять дней. Так всегда бывает. Так сказала Малуша при всей стае у камня, и стая знала, что Малуша в таких вещах не ошибается никогда.
Метка сошла тогда на девятый день. Веся помнила точно: она ехала в плацкарте, ощупала ключицу в тамбуре и не нашла ничего, и стояла у окна, пока не кончились леса.
Она вытерлась, надела майку и пошла на кухню.
Достала из холодильника гречку со вчерашней курицей, поставила тарелку на подоконник и стала есть стоя, глядя во двор.
Опомнилась на четвертой ложке.
Веся села за стол нарочно, положила локти на клеенку и доела так, как едят люди в своих кухнях, и от этого захотелось выть.
Полынь она нашла вечером.
Пучок лежал на подоконнике между четвертым и пятым этажом, аккуратно, сухой, перевязанный ниткой. Не занесло ветром, ветром такое не заносит на пятый этаж.
Полынью сбивают запах. Кладут в карман, в рукав, в шов, и тогда тебя учуют шагов за десять, а не за сто. Так делают, когда идут туда, где не хотят, чтобы про них узнали заранее.
Веся стояла над пучком минуты две. Потом взяла его, спустилась и выкинула в мусорный контейнер во дворе, и вымыла руки на площадке первого этажа, у крана для уборщицы.
Домой она поднималась медленно.
На лестнице пахло кошками, вареной картошкой и чьими-то сигаретами. Ничем больше. Она стояла у своей двери и злилась на себя так, как злятся на человека, которого поймали на надежде.
Ночью зверь шевельнулся.
Веся вышла из ванной, взялась за выключатель, и вдруг пальцы свело. Свело так, что ладонь скрутило внутрь, а кости в запястье поехали, будто их кто-то сложил по-другому. Она успела схватиться второй рукой за раковину.
В зеркале на нее смотрели чужие глаза.
Секунду. Может, полсекунды. Желтое стояло в зрачке, как масло на воде, и ушло.
Она сползла на пол и сидела на кафеле, и слышала, как у нее в горле поднимается звук, которого у нее не было три года.
Веся закусила кулак и не дала ему выйти.
Она сидела так, пока не перестало трясти, и считала.
Она ушла с кряжа в ночь на девятнадцатое сентября. Сегодня было десятое.
Волк, который не выходил три года, ложится и не встает. Это не сказка для щенков, это Веся видела сама: у них в стае была женщина, Куприяниха, которая после смерти мужа не оборачивалась четыре зимы. Она потом жила еще долго, обыкновенно жила, только глаза у нее стали как у всех, и на луну она не выходила, и стая ее жалела так, как жалеют вдову.
Веся три года держала своего внутри. Не выпускала. Глушила мылом, выхлопом, чужими голосами в трубке, ночными сменами, тем, что спала днем.
И вот теперь ему оставалось девять дней, и он полез.
В дверь постучали в половине двенадцатого.
Не в звонок. В дверь, костяшками, два раза.
Веся встала посреди кухни. У нее опустились плечи, и по загривку от шеи вниз прошла волна, поднимая волоски, и она поняла все еще до того, как подошла и посмотрела в глазок.
Она узнала не лицо.
Она узнала, как у нее самой отозвалось тело: жаром под ключицей, коленями, тем, что стало нечем дышать.
Веся сняла цепочку и открыла.
Радим стоял на площадке, здоровый, мокрый, в куртке, потемневшей на плечах. От него несло дорогой, бензином, мокрым железом и полынью. Он не поднял руки, не шагнул вперед и не сказал ее имени.
– Здравствуй, – сказал он своим стертым голосом.
Веся держалась за дверь.
– Ты как меня нашел.
– Долго.
– Уходи.
Он не двинулся.
Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, и в шахте загудел лифт.
– Ты сказал при стае, при огне и при камне, – проговорила Веся. Голос вышел ровный, и это была единственная ее победа за вечер. – Сказанное на сходе назад не берут. Никогда. Ты сам этот закон и держишь.
– Я и не беру назад.
– Тогда что ты тут делаешь?
Радим смотрел на нее сверху вниз, и было видно, как он выбирает из нескольких слов одно, и как ему все они не нравятся.
– Я сказал то, что сказал, – проговорил он наконец. – Слово мое. А зверь со мной не согласен.
– Что?
– Он тебя ждал. Все три года ждал. Другой не берет.
Веся засмеялась. Смех вышел короткий и некрасивый, она сама его испугалась.
– Три года, Радим. Три. Я стояла там перед всеми, и ты...
– Покажи ключицу, – сказал он.
– Что?
– Ключицу покажи.
– Пошел вон.
Он кивнул, как будто именно этого и ждал. А потом взялся за ворот свитера двумя пальцами и потянул вниз.
Веся посмотрела и перестала дышать.
Под ключицей у него лежала та же самая полоса. Только по ней шли рубцы, старые и новые, крест-накрест, косыми короткими насечками, как режут по одному месту снова и снова, годами, когда рука уже знает, куда. Один рубец был свежий. Он еще сочился и был заклеен пластырем, и пластырь отошел на углу.
– Я три года срезал ее ножом, – сказал Радим. – Она отросла сегодня утром. Вместе с твоей.

