Глава 3. Турбулентность
В Пулково с утра лило так, что перрон стоял в воде по щиколотку, и техники ходили в дождевиках, похожие на мокрых монахов.
Марина принимала борт под козырьком трапа, прижав планшет к груди, чтобы не размок список. Рядом переминался местный инженер в оранжевом жилете, немолодой, с мокрыми усами, и держал раскрытый бортжурнал.
— Распишитесь за салон, — сказал он. — И гляньте, если вам интересно. Хотя вам, наверное, неинтересно.
— Мне интересно все, что летит вместе со мной, — сказала Марина.
Он хмыкнул одобрительно и повернул к ней журнал. Страница была исписана двумя почерками: мелким, аккуратным, и поверх него, наискось, крупным и торопливым.
«08.06. Замечание: несоответствие показаний датчика уровня топлива левого бака данным мерных линеек, расхождение до 180 кг. Повторно (третья запись за месяц). Инженер Шакиров Р. И.»
И ниже, наискось:
«Дефект отложен по перечню минимального оборудования. Срок устранения 20.06. Основание: занятость производственной базы».
— Это как понимать? — спросила Марина.
— Это понимать так, что Рустам ваш московский три раза написал, а базы под замену нет, — инженер закрыл журнал. — Летать можно, тут ничего страшного, пока экипаж считает топливо по расходомеру и по времени. Просто датчик врет и будет врать до двадцатого. Или до тридцатого, если базу опять займут.
— А если не врет?
Инженер посмотрел на нее внимательнее, чем смотрят на бортпроводников.
— Хороший вопрос, дочка, — сказал он. — Я бы на вашем месте его командиру задал.
Она задала. В кабине, поднося кофе, ровным дежурным голосом, будто уточняла, во сколько подавать ужин.
Соколов выслушал, не отрываясь от экрана, потом развернулся вместе с креслом.
— Правильно спросили. — Он показал пальцем на панель. — Мы топливо считаем тремя способами: заправочная ведомость, расходомер, время. Датчик четвертый, и мы ему сегодня не верим. Слава, что у нас по левому?
— Расчет сходится, разница восемьдесят кило в пользу нас, — отозвался Кузьмин. — Соловей, не волнуйся, мы не упадем. Мы даже до Москвы дотянем, если очень постараемся.
— Кузьмин.
— Молчу, командир.
— Марина. — Соколов задержал ее у двери. — Если увидите в журнале что-то, чего не понимаете, спрашивайте всегда. Даже если вам скажут, что это не ваше дело. Особенно если скажут.
Она кивнула и вышла. И почему-то, уже в кухне, вынула телефон и сфотографировала страницу бортжурнала, лежавшего на столике у входа. Просто так. Привычка человека, который восемь лет расписывается за чужие бумаги.
В кухне ее ждала Даша с телефоном наперевес.
— Марин, смотри, что нашла. Я вчера архив разбирала.
На экране была Казань: терраса, низкие лампы, чайник, свеча. За столом двое. Она и Андрей. Он говорит, чуть наклонившись вперед, она слушает, подперев щеку ладонью, и лицо у нее такое, какого Марина за собой никогда не видела в зеркале.
Снято было от дверей, издалека, так, что попали и перила, и река с баржой.
— Ты красивая тут, — искренне сказала Даша. — Прямо как из кино. Тебе скинуть?
— Скинь. — Марина взяла телефон и медленно пролистала вперед и назад. Кадр был один. — Даш. Ты его кому-нибудь показывала?
— Кому я его покажу? — Даша округлила глаза. — Славке разве что. Он сказал, что вы похожи на рекламу дорогого чая.
— Значит, показывала.
— Ну Славке же. — Она забрала телефон и спрятала в карман. — Марин, ты чего? Мы же экипаж. У нас все свои.
«У нас все свои» на языке авиации означает то же, что «об этом узнают все», только звучит теплее.
— Удали, — сказала Марина.
— Уже. — Даша быстро потыкала в экран и показала пустую галерею. — Все, нету. Ты слишком серьезная сегодня. Кстати, ты не могла бы взять за меня двадцатое? Мне маму в санаторий устраивать, там очередь по записи, а если не приеду лично, все сгорит.
— Двадцатое июня?
— Ну да. Минводы, туда-обратно, за день управишься.
— Посмотрю график, — сказала Марина, и Даша просияла так, будто уже услышала «да».
Гостей было трое: Виктор Аркадьевич, его юрист и молчаливый мужчина в свитере, которого никто не представил. Всю дорогу до Валдая они спорили о лизинге, о ставке и о том, что «третий борт не потянем».
— Витя, ты пойми, — говорил юрист, — если ты сейчас ставишь на прикол шестьсот первый на две недели, ты теряешь два контракта.
— Я знаю, что я теряю. — Лаврентьев смотрел в иллюминатор. — Я не знаю, что я приобретаю. Это гораздо хуже.
Марина унесла посуду и поймала себя на том, что запоминает разговор. Раньше она не запоминала. Раньше чужие деньги были для нее просто фоном, как гул двигателей.
— Соловьева. — Виктор Аркадьевич поднял два пальца, подзывая ее, когда она проходила мимо. — Сядьте на минуту. Вон туда, напротив, у меня шея болит смотреть снизу вверх.
Она села на край кресла, положив руки на колени. Юрист демонстративно уткнулся в бумаги.
— Вы сколько у меня работаете?
— В компании четыре года. В профессии восемь.
— И вам нравится?
— Да.
— Плохо, — сказал Лаврентьев. — Мне нравится, когда людям нравится, но плохо, что вы отвечаете быстро. Быстро отвечают те, кто ни разу не думал уходить.
— Я думала. Два раза.
— Уже лучше. — Он усмехнулся и потер щеку. — У меня к вам просьба, старший бортпроводник. Через две недели полетит один человек, от которого зависит, будет у нас третий борт или мы отдадим два. Он боится летать. По-настоящему боится, до испарины, но признаться не может, потому что он мужчина сорока восьми лет и все такое. Сделайте так, чтобы он вышел из самолета в хорошем настроении. Я вам за это ничего не обещаю, потому что обещать за такое стыдно.
— Сделаю. Мне для этого не нужны обещания.
— Вот поэтому вы у меня и работаете. — Он снова отвернулся к иллюминатору.
— Виктор Аркадьевич, можно и мне вопрос?
Он поднял брови.
— В бортжурнале замечание по датчику топлива, третье за месяц, — сказала Марина. — Устранение отложено до двадцатого, потому что база занята. А если база будет занята и двадцатого?
Юрист поднял голову от бумаг и посмотрел на нее с интересом человека, который увидел, как кто-то тянет руку к горячей сковородке.
Лаврентьев ответил не сразу.
— А вы въедливая, — сказал он наконец. — Ответ такой: база занята потому, что борт на базе не летает, а лизинг платится каждый день, независимо от того, летает он или стоит. Дальше вы сами умножите и поймете, почему все так устроено.
— Я поняла.
— Ничего вы не поняли, — беззлобно сказал он. — Но вы запомнили. Это важнее.
Через сорок минут ей пришлось вспомнить этот разговор дважды.
Первый раз, когда в салоне на три секунды погас свет.
Погода испортилась над Валдаем.
Диспетчер предупредил о фронте, и Марина еще успела пройти по салону, проверить ремни и убрать со столов все, что могло полететь. Гости пристегнулись. Молчаливый мужчина в свитере побледнел и вцепился в подлокотники.
Потом ровный гул сменился рваными толчками.
Борт трясло не страшно, но противно, как трясет старый автобус по стиральной доске. Ложка в буфете подпрыгивала и звенела. Даша, пристегнутая напротив, смотрела на Марину и улыбалась гостям профессиональной улыбкой, а сама держалась за ремень так, что побелели костяшки.
— Дамы и господа, командир корабля, — сказал динамик. — Проходим зону, все под контролем, снижаемся ниже фронта. Экипаж, займите места.
Голос был тот же, что всегда. Спокойный, надежный, как земля.
Марина села на откидное кресло у кабины и пристегнулась. Тряхнуло так, что в буфете что-то упало, и салонный свет погас.
Три секунды полной темноты. В темноте очень слышно, как дышат четыре человека.
Потом лампы вдоль пола зажглись снова, ровным дежурным светом, и молчаливый пассажир в свитере выругался коротко и от души.
— У нас все хорошо, — сказала Марина ему через проход, ровно и негромко. — Это воздух, а не самолет. Он такой же плотный, как вода, просто мы его не видим. Мы сейчас пройдем через волну.
Мужчина посмотрел на нее, кивнул и разжал пальцы.
Дверь кабины приоткрылась: Слава выглянул проверить салон и сказать, что снижаются еще на тысячу. И в эту секунду, поверх его плеча, Марина встретилась глазами с Андреем.
Он не улыбнулся. Он просто смотрел на нее через грозу, приборы и все правила разом, и в этом взгляде было столько, что у нее перехватило дыхание сильнее, чем от любой болтанки.
Дверь закрылась.
Через минуту она открылась опять, и Слава протиснулся в проход, держась за косяк.
— Свет мы вернули, это генератор моргнул на броске, ничего страшного. — Он наклонился ближе и сказал уже тише, только для нее: — Соловей, а датчик левого бака за этот час ушел еще. Было сто восемьдесят, стало двести сорок.
— И что это значит?
— По расчету это значит, что датчик врет все наглее. — Слава почесал бровь. — А по-человечески это значит, что двадцатого числа его наконец поменяют, и мы будем жить спокойно. Пристегнись, красавица, сейчас еще потрясет.
Вот тогда она вспомнила Лаврентьева во второй раз: «база занята потому, что борт на базе не летает».
Самолет пробил облачность на четырех тысячах. Внизу зажглись огни, россыпь золота в мокрой темноте, и через двадцать минут колеса мягко тронули бетон Внуково.
Пока гости шли к машинам, Марина стояла у трапа под моросящим дождем и знала, что сейчас будет разговор. Она знала это с двух часов ночи в Казани.
Соколов спустился последним. Снял фуражку, подставил лицо дождю.
— Марина, со следующей недели меня переводят на дальние линии, — сказал он. — Другой борт, другой экипаж. Мы больше не полетим вместе.
— Приказ сто восемнадцать эл от второго июня, — сказала она. — Я знаю. Я прочитала его раньше, чем ты мне это сказал. Через сорок минут после того, как ты сказал мне в Казани, что считаешь дни.
Он замолчал. Дождь стучал по козырьку фуражки в его руке.
— Я его не просил, — сказал он наконец.
— Я знаю, что не просил. Ты не такой. — Марина сглотнула. — Меня интересует другое. Кто такая Соколова Ирина Сергеевна?
Лужа у их ног дрожала от ветра. Где-то за спиной прогревал двигатели чужой борт, готовясь унести кого-то в другой часовой пояс.
— Позже, — сказал Андрей.
— Нет уж, командир. Мне через два дня заступать со Стрельцовой на разбор, и я хочу знать, во что я вляпалась.
— Позже, — повторил он, и она впервые услышала, как он говорит медленно. — Не потому что скрываю. Потому что это разговор не на мокром перроне за три минуты. Ты услышишь все. Сегодня.
— Сегодня?
Он надел фуражку. Потом снова снял, будто она мешала ему думать.
— Я написал заявление на отпуск, — сказал он. — Месяц. Впервые за шесть лет. Стрельцова подписала утром, сказала «давно пора» и посмотрела так, что я понял: она все знает.
Земля качнулась под Мариной сильнее, чем салон в грозу.
— То есть ты уходишь.
— То есть я не хочу летать на дальних линиях в то время, когда мог бы разбираться со своей жизнью. — Он сделал шаг ближе. — Марина, я тридцать семь лет прожил по расписанию. Школа, училище, допуск, ввод в строй, командирские курсы. Ни шага влево. Я даже женился когда-то потому, что так было положено по графику. И я впервые за все эти годы хочу сделать что-то не по нему.
Дождь усилился, зашуршал по бетону. От стоянки к ним ехал служебный автобус, светя фарами, и у Марины было секунд двадцать.
— Скажи прямо, чего ты хочешь.
— Провести этот месяц на земле, — сказал он. — С тобой. Если скажешь «да», я сниму погоны до утра и буду просто Андреем. Скажешь «нет», развернусь и уйду, и ты никогда об этом не вспомнишь. И на разборе у Стрельцовой я скажу, что заявку на экипаж подавал сам, а вас, Соловьева, поставили без вашего согласия.
Он протянул ей руку, ладонью вверх. Как тогда, в первый вечер, на трапе, под оранжевым закатом. Только теперь это был не жест вежливости.
Автобус подъезжал. Марина смотрела на его раскрытую ладонь и понимала, что от одного ее движения зависит все: восемь лет выверенной, безопасной, высотной жизни, в которой она ни разу не оборачивалась на трапе.
Она сделала вдох, долгий, как перед прыжком.
И медленно подняла руку к его ладони.

