Глава 1. Три дня
По лицу возили мокрой тряпкой, и вода затекала в ухо.
Женя дернулась, чтобы отвести чужую руку, и рука не поднялась. То есть поднялась, но не та. Не ее. Пальцы оказались длиннее, чем она помнила, ногти короче, а на запястье, там, где у нее были часы, сидел тонкий браслет из витого серебра.
— Госпожа, — всхлипнули над ухом. — Госпожа, очнитесь. Три дня ведь. Три дня осталось, прошение писать надо, брату вашему, а вы лежите.
Голос был старушечий, мокрый от слез и совершенно незнакомый.
Первая мысль вышла до обидного своя: я на работу опоздаю.
Вторая была про холод. Женя помнила холод очень отчетливо: четыре часа утра, шестое марта, холодильная камера, где стояли коробки с розой, привезенной ночью и пересчитанной ею дважды, потому что накладная не сходилась на восемнадцать пачек. Она села тогда на ящик, чтобы записать, и повела плечами, потому что в камере было плюс четыре и она в одном свитере, и подумала, что надо выйти погреться.
Она не помнила, чтобы вышла.
Женя открыла глаза.
Потолок был каменный, со стрельчатыми ребрами. Над ней висела ткань, сборчатая, темно-красная, вылинявшая до бурого по краю. Пахло воском, пылью и чем-то травяным, кислым.
Над кроватью сидела старуха в темном платке и держала в руках тряпицу.
— Слава Богу, — сказала старуха и заплакала громче.
Женя очень медленно села.
Тело слушалось, но слушалось неправильно, как чужая машина, у которой руль легче и педали ближе. Она была легкая. Она была тонкая. Когда она опустила ноги, ступни коснулись пола раньше, чем она ожидала, и по спине через голое плечо перекинулась тяжелая черная коса толщиной в руку.
У Жени волосы были каштановые, до лопаток, и она стригла их каждые полтора месяца у Наташи в подвальчике напротив работы.
— Зеркало, — сказала она.
Голос тоже был не ее. Выше, чище, с той девчоночьей ломкостью, которая у самой Жени кончилась лет в двадцать.
— Госпожа...
— Зеркало.
Старуха принесла. Оно было маленькое, в оправе, серебро потускнело, отражало мутно, но этого хватило.
На нее смотрела девушка лет девятнадцати. Острые скулы, черная коса, глаза цвета крепкого чая, губы искусаны в кровь. Красивая тем неудобным типом красоты, при котором любое лицо рядом кажется грубее.
Женя знала это лицо.
Она читала «Змеиный трон» полтора года назад, залпом, за три ночи, и потом еще неделю ходила злая. Так бывает, когда книга хорошая, а конец в ней сделан из ничего.
Принцесса Аделина. Дочь короля от первого брака. Обвинена в отравлении отца. Казнена в сорок третьей главе, во дворе, при большом стечении народа, и автор описывал это подробно, с погодой, с плахой, с тем, как она шла и не плакала, потому что уже все слезы выплакала в тридцать восьмой главе над прошением, которое так и не отправили.
Яд в вино подсыпала не она. Яд подсыпала регентша Ирма, вторая жена короля, женщина с холодными глазами и репутацией святой. Об этом читателю сообщали в самом конце, ровно одной фразой, и никто в книге так этого и не узнал.
Женя опустила зеркало.
Ей было тридцать четыре года, восемь из них она продавала цветы оптом и в розницу, и за эти восемь лет она усвоила одну вещь: паника это не чувство, а способ потратить время, которого нет.
— Какой сегодня день? — спросила она.
Старуха моргнула.
— Вторник, госпожа.
— Что будет завтра?
— Приговор огласят, — прошептала нянька и снова затряслась. — А на третий день... Госпожа, вы прошение пишите, я вам перо очиню, я сама отнесу, я в ноги брошусь.
— Тише, — сказала Женя. — Не вой. Я от воя плохо соображаю.
Старуха задохнулась и замолчала, глядя на нее круглыми глазами.
Женя встала и прошлась по комнате.
Комната была не темница. Это была спальня, большая, с высокой кроватью, сундуком, столиком, на котором лежали гребни. Ковер, вытертый посередине. Все свое, все обжитое, и от этого становилось хуже, а не лучше.
Окно было заколочено досками крест-накрест, и между досок сочился серый утренний свет.
Со столика убрали ножницы. Женя поняла это по следу: на пыльном дереве остался чистый контур, узкий и длинный, а рядом такой же от ножа для фруктов. Убрали недавно, дня три назад, пыль успела лечь только вокруг.
За дверью стояли двое. Их было слышно по тому, как один переступил и звякнул чем-то железным.
Женя постояла посреди комнаты, взялась за столбик кровати и очень тихо, одними губами, сказала все, что думала про эту ситуацию.
Стало немного легче.
Дверь открыли без стука.
Сначала вошел стражник и встал слева от косяка. Потом вошла женщина.
Она была невысокая, в темно-сером, без единого украшения, кроме гладкого обруча на голове, и лицо у нее было такое, какие Женя видела в церкви на иконах: спокойное, чуть скорбное, с опущенными уголками глаз. Лет сорока пяти. Руки маленькие, сложены впереди.
Дверь за ней не закрыли. Осталась открытой, широко, и в проеме было видно обоих стражников.
— Девочка моя, — сказала женщина.
Голос был мягкий и негромкий, и Женя, услышав его, вдруг очень хорошо поняла, зачем оставили дверь.
Она это уже видела. Не в книге, а на складе, на приемке, когда поставщик приезжает разбираться и первым делом громко, при всех грузчиках, говорит: мы же с вами всегда по-хорошему. Он говорит не с тобой. Он работает на зал.
— Здравствуйте, — сказала Женя.
Ирма чуть склонила голову.
— Ты меня напугала. Три дня в горячке. Лекарь говорил, ты не встанешь.
Она не подошла ближе. Остановилась в трех шагах и осталась стоять там, где ее было видно из коридора.
— Я велела принести тебе бумаги, — сказала она. — И перо, и чернил. Пиши брату. Он тебя любит, он всегда тебя любил больше, чем меня, и это правильно, вы одной крови. Напиши все как было, а я отправлю со своим человеком, сегодня же, верхом.
Слуга внес и поставил на столик: стопку бумаги, чернильницу, перо, песочницу. Все хорошее, чистое, дорогое.
Женя смотрела на бумагу и чувствовала, как внутри становится очень холодно и очень ясно.
Восемь лет она работала с людьми, которые улыбались и не платили, и первое, чему она научилась, было простое правило: жалобу никогда не отправляют через того, на кого жалуешься. Не потому, что он ее порвет. Он ее даже донесет. Просто он будет знать заранее, что в ней написано, и приедет к адресату раньше письма.
— Спасибо, — сказала Женя. — А сколько идет письмо до брата?
— Девять дней, если гнать.
— А меня казнят через три.
В комнате стало тихо. Стражник в дверях перестал дышать.
Ирма посмотрела на нее долгим печальным взглядом.
— Не говори так.
— Я просто считаю, — сказала Женя. — Девять больше трех. Значит, письмо придет к нему, когда все уже кончится. Зачем вы даете мне бумагу?
— Чтобы у тебя была надежда, — сказала Ирма ровно.
Вот теперь Женя поверила в нее по-настоящему.
Это был очень хороший ответ. Настолько хороший, что его нельзя было придумать в моменте: он был мягкий, он был про доброту, и он не давал зацепиться ни за одно слово. Такие фразы держат в кармане заранее.
— Матушка, — сказала Женя, и слово вышло странно, но вышло. — Можно я спрошу три вещи? Не для суда. Мне просто важно понимать, за что.
— Спрашивай.
— Меня видели в погребе?
— В среду, — сказала Ирма.
Без паузы. Даже не поведя глазами вверх, как делают все люди, когда что-то вспоминают.
Женя кивнула и спросила дальше, тем же ровным голосом, каким восемь лет уточняла у оптовиков сроки отгрузки:
— В котором часу?
Ирма молчала секунду.
— Этого я не знаю.
— А кто видел?
— Тебе скажут на суде, девочка моя.
— Хорошо, — сказала Женя. — Спасибо.
Она отвернулась к заколоченному окну, чтобы Ирма не видела ее лица, потому что лицо у нее сейчас, наверное, было нехорошее.
Человек, который вспоминает, всегда отвечает мутно и обрастает мелочами. Он говорит: да вроде в среду, или нет, в четверг, потому что в среду привозили муку, и я в кладовой была. Он тащит за собой мусор, погоду, чужие имена, лишнее.
Заготовка стоит голая. Одно слово, названное мгновенно, и вокруг него пусто.
Ей назвали среду быстрее, чем час. Быстрее, чем имя свидетеля. Так бывает, когда день не вспоминают, а помнят наизусть, потому что сами его выбрали.
— Ты изменилась, — сказала Ирма ей в спину.
Женя обернулась.
Она подумала о том, что терять ей нечего в самом буквальном, бухгалтерском смысле этого слова: у нее не было ни репутации, ни имущества, ни завтра, ни даже собственного тела. Все, что можно было отнять, у этой девочки уже отняли, а Женя эту девочку и не знала.
Она стояла посреди чужой спальни и впервые за все утро почувствовала не ужас, а что-то похожее на злую легкость.
— Я головой ударилась, — сказала она. — Матушка, а вам не жалко отца?
Ирма не дрогнула.
— Твой отец был тяжелый человек.
— Был, — согласилась Женя.
Она понятия не имела, каким он был. Она просто повторила чужое слово и посмотрела, что будет дальше, как смотрят на клиента, который случайно проговорился о цене конкурента.
— Он тебя любил, — сказала Ирма. — По-своему. Он и меня любил по-своему. Не суди его.
— Я и не сужу. Судят меня.
Что-то шевельнулось у Ирмы в лице. Очень коротко, у самых глаз, и тут же ушло обратно под спокойствие, и Женя поняла, что видела это движение только потому, что стояла в трех шагах, а стражники в дверях его не увидели.
— Ты стала похожа на него, — сказала Ирма. — Пиши прошение, Аделина. Так будет легче всем.
Она повернулась и вышла, и дверь за ней прикрыли, но не заперли сразу, и Женя услышала, как в коридоре она негромко сказала кому-то:
— Девочка не в себе. Пусть к ней никого не пускают, кроме няньки.
Засов лязгнул.
Женя постояла, потом села на кровать и обнаружила, что у нее трясутся колени. Она положила на них ладони и подождала, пока пройдет.
Со двора донесся стук.
Он шел ровно, деловито, с паузами: несколько ударов, тишина, шорох, снова удары. Женя слушала его, наверное, минуту, прежде чем поняла, что это.
Так стучат, когда сколачивают.
Она подошла к окну и приложила ладонь к доскам. Между двумя нижними была щель в палец, и в нее ничего не было видно, кроме куска серой стены и мокрой черепицы, но стук через доски шел хорошо, весь, до последнего гвоздя.
— Что там строят? — спросила она, не оборачиваясь.
Старуха молчала.
— Я знаю что, — сказала Женя. — Я спросила, чтобы ты сказала вслух.
— Помост, госпожа, — выговорила нянька и села прямо на пол, где стояла.
Женя отняла ладонь от доски.
Странно, но стало не страшнее, а понятнее. Пока речь шла о трех днях, это были слова. Стук был не словом. Стук был графиком работ, а график работ означал, что кто-то уже отдал распоряжение, назначил людей, отпустил доски со склада, и сделал это, скорее всего, вчера, до всякого приговора.
Приговор огласят завтра. Помост начали строить сегодня утром.
Она вернулась к столику, взяла верхний лист хорошей белой бумаги, посмотрела на него и отложила в сторону, чистым.
Прошение писать она не будет. Прошение нужно, чтобы приговоренная три дня была занята делом и никому не мешала, и за восемь лет ей подсовывали такое столько раз, что она узнавала подмену с одного взгляда: если тебе вместо ответа дают порядок действий, значит, ответ уже есть и он не в твою пользу.
Аделина в книге писала прошение все три дня. Целая глава была про то, как чернила расплываются от слез.
— Ладно, — сказала Женя вслух.
Нянька подняла на нее заплаканное лицо.
Женя присела перед ней на корточки, чужие длинные ноги сложились неожиданно легко, и взяла старуху за обе руки. Руки были горячие и мокрые.
— Слушай меня внимательно, — сказала она. — Плакать будешь потом, я тебе разрешу и сама с тобой поплачу. А сейчас ответь на один вопрос, и отвечай точно, как помнишь, а не как надо.
— Госпожа...
— В тот вечер, когда отцу стало плохо, — сказала Женя. — Кто разливал вино?

