Глава 3. Номер двести шесть
Гостиница «Прибой» стояла на Набережной, спиной к морю и лицом к автобусной остановке, и это довольно точно описывало все, что нужно знать о городе Северске. Три облезлые звезды на вывеске никто никогда не подтверждал, ковролин в холле помнил еще профсоюзные путевки, а в кадке у лестницы рос фикус, который выжил тут, судя по виду, исключительно из упрямства.
Я приехал в восемь ноль пять. Дождь к этому часу не кончился, он просто сменил характер: перестал бить и начал сеять, мелко и бесконечно, так что казалось, будто воздух в городе весь целиком состоит из воды и в нем можно захлебнуться стоя.
За стойкой сидела администратор ночной смены, женщина лет шестидесяти, в очках на цепочке, с кроссвордом, отложенным на середине. Табличка на груди сообщала, что ее зовут Валентина Петровна.
– Капитан Гроза, уголовный розыск, – сказал я. – Двести шестой номер.
Она сняла очки, и я увидел глаза человека, который уже часа полтора не решается что-то сказать вслух.
– Так забрали же все, – произнесла она наконец.
– Кто забрал?
– Ваши. Двое. Утром рано, я на часы посмотрела, без двадцати семь было.
В холле было тепло, пахло вчерашней жареной картошкой из служебной подсобки, шумел на стойке маленький вентилятор компьютера, и в этой уютной сонной тишине я стоял и очень отчетливо чувствовал, как под ногами у меня расходится пол.
Тело нашли в три сорок. Я был на пирсе в четыре ноль пять. Савельев позвонил мне в половине пятого. А в шесть сорок утра неизвестные люди уже знали, в какой гостинице города остановилась женщина без документов и без лица, и приехали за ее вещами. Это означало ровно одну вещь, простую и очень некрасивую. Они знали, кто она, раньше, чем узнал я. Может быть, раньше, чем она умерла.
– Валентина Петровна, – сказал я как можно мягче, – расскажите про них. Все, что помните. Как выглядели, что говорили.
– Молодые. Оба. Один в куртке такой, черной, блестящей, второй в сером. Удостоверение показали, только я не разглядела, он им вот так махнул и обратно в карман. Сказали: областное управление, работаем по срочному.
– Фамилии называли?
– Нет. Я спросила, куда мне записать, у нас же положено. А он говорит: не надо никуда записывать, бабушка, потом оформим.
Бабушка. Я представил себе, как это было сказано, и почувствовал, как в горле поднимается знакомая горькая муть, которую я за двадцать два года так и не научился глотать без последствий.
– Что они взяли?
– Ноутбук. Папку такую, синюю, толстую, она у нее в номере на столе лежала. Карточку гостя из моей картотеки и копию паспорта, я всегда копию делаю, у нас так заведено. Все забрали, вместе с бланком.
– То есть в гостинице не осталось ни одной бумаги с ее фамилией.
– Выходит, что так, – сказала Валентина Петровна и посмотрела на меня поверх очков долгим взглядом, в котором было что-то неуловимо хитрое и очень стариковское. – Пойдемте наверх. Зоя откроет.
Двести шестой оказался узким номером с одним окном, выходящим на глухую стену соседнего дома. Кровать, стол, стул, шкаф, чайник на тумбочке, потертое кресло у батареи. Дешево, чисто, тоскливо. Женщина в костюме за тридцать тысяч выбрала гостиницу за девятьсот рублей в сутки, и это тоже было информацией: либо она платила сама и берегла деньги, либо не хотела, чтобы ее искали там, где ищут людей ее круга.
Чемодан стоял открытым на подставке, вещи в нем лежали столбиками, как складывают люди, привыкшие часто ездить. Две блузки, свитер, домашние тапочки, аккуратный несессер. В ванной на полке одинокая зубная щетка, крем, упаковка успокоительного, из которой выдавлено больше половины. В розетке у стола торчала забытая зарядка от ноутбука со свернутым проводом.
Ноутбук унесли, а шнур оставили. Я стоял и смотрел на этот шнур, и почему-то именно он разозлил меня сильнее всего: люди, которые торопятся, забывают провода, а люди, которые ничего не боятся, не возвращаются за ними.
У батареи, аккуратно расправленный, сох зонт. Совершенно сухой. Она вышла в ту ночь под ливень, оставив зонт в номере, и это значит, что уходила она не гулять и не по делу, а срочно, по звонку, в спешке, застегивая пальто уже на лестнице.
– Зоя, – сказал я горничной, стоявшей в дверях с ключами. – Вы ее убирали?
Девушка была молодая, лет двадцати трех, с обкусанным лаком на ногтях, и смотрела на меня так, как смотрят все, кто в первый раз в жизни разговаривает с уголовным розыском.
– Убирала. Три дня подряд.
– Расскажите про нее. Не про уборку. Про нее.
Зоя подумала, переложила ключи из руки в руку.
– Она плакала, – сказала она. – Не при мне. Но подушка была мокрая, и в мусорке салфетки. Я такое сразу вижу, у меня мать так же плакала, когда отец пил.
– Разговаривала с вами?
– В четверг разговаривала. Спросила, работает ли у нас в городе почта в субботу и есть ли нотариус, который принимает в выходные. Я сказала, что не знаю. Она еще спросила, где тут можно ксерокопии сделать поздно вечером.
Я записал все три вопроса подряд, и они выстроились в довольно ясную линию: человек хотел размножить какие-то бумаги, заверить их и отправить куда-то так, чтобы отправление имело дату.
– К ней кто-нибудь приходил?
– В четверг вечером. Мужчина. Они внизу сидели, в холле, вон там, у фикуса. Я мимо проходила два раза.
– Опишите.
– Немолодой. Седой, но не старый, знаете, такие бывают, крепкие. Пальто на нем было темное, длинное, красивое очень. Он его не снял, так и сидел в пальто, будто на минуту зашел.
Пальто. Темная шерсть, дорогая, та самая, чьи волокна Люба Загорская сейчас прятала в двух разных местах города.
– О чем говорили, слышали?
– Немножко. Он ей говорил тихо, а она громко. Она сказала: «я не для этого приехала». А он сказал: «ты не понимаешь, куда лезешь». А потом она заплакала и сказала что-то про маму. Что мама бы не позволила. И ушла наверх, а он еще посидел минут пять и уехал. У него машина ждала.
Я стоял посреди чужого гостиничного номера, слушал, как в трубе за стеной шумит вода, и складывал в уме картину, которая мне очень не нравилась. Немолодой мужчина в дорогом пальто. Разговор о том, куда она лезет. Слезы и упоминание матери. Ночной звонок в администрацию города. Фраза у ларька: я здесь, я никуда не уйду.
– Зоя, а он ее как называл? По имени?
Горничная нахмурилась, вспоминая.
– Один раз назвал. Но я не расслышала толком. Что-то короткое.
Я вернулся к столу. На нем лежал гостиничный блокнот, из тех, что кладут во всех номерах вместе с ручкой без стержня, верхний лист был вырван начисто. Я взял блокнот к окну, наклонил его так, чтобы серый уличный свет лег на бумагу вдоль, и увидел то, ради чего вообще стоит наклонять блокноты к окну: продавленный след от торопливого почерка.
«Гурьев, четв., 14.00». Ниже: «4 склад, конт. с ноября, накл. нет». Еще ниже, другим нажимом, будто человек писал это уже стоя: «А. М. только дома. в кабинете нельзя».
А. М. Аркадий Маркович. В кабинете нельзя.
Я сфотографировал листок под тремя углами, потом упаковал блокнот в пакет, потом снова, уже механически, обошел номер по кругу, потому что за двадцать два года выработал привычку осматривать помещение дважды: первый раз глазами, второй раз руками.
Зонт я взял последним. Обычный, черный, складной, в матерчатом чехле. И вот в чехле, между двойным швом, лежала сложенная вчетверо бумажка, ставшая от влаги мягкой, как ткань.
Квитанция камеры хранения автовокзала. Ячейка сорок один. Дата вчерашняя, время шестнадцать двадцать восемь.
Я стоял с этой бумажкой в руке и понимал, что женщина, которую сегодня ночью привезли на пирс номер шесть уже мертвой, была куда осторожнее, чем те, кто ее туда привез. Она спрятала квитанцию не в кошелек и не в чемодан, а в чехол зонта, то есть в единственную вещь, которую в гостиничном номере не обыскивает никто, потому что зонт это не вещь, а погода.
Телефон зазвонил в кармане, и на экране высветилось то, чего я ждал с четырех тридцати утра.
– Гроза, – сказал Савельев, и голос у него был уже не ночной, а рабочий, ровный, отглаженный вместе с рубашкой. – Приказ подписан. Полчаса назад. Материалы по пирсу шесть сдать дежурному до тринадцати ноль ноль, включая вещдоки и черновые записи. Ты где?
Я посмотрел на квитанцию у себя в руке, на пакет с блокнотом, на сухой зонт у батареи, на девочку Зою в дверях, на женщину Валентину Петровну, поднимавшуюся по лестнице с чем-то в руках.
– Пишу рапорт, товарищ подполковник, – сказал я. – Дома. Печатаю двумя пальцами, вы же знаете.
– Вот и печатай, – сказал Савельев после паузы, и в этой паузе я услышал, что он мне не поверил ни на секунду. – И еще, Виктор. По-человечески. Не лезь. Я тебя двенадцать лет знаю, я не хочу подписывать на тебя другую бумагу.
– Товарищ подполковник, разрешите вопрос. Область прислала своих в гостиницу в шесть сорок утра. Приказ о передаче дела подписан в семь тридцать. Как так вышло?
Трубка молчала так долго, что я успел сосчитать четыре капли, упавшие с моего плаща на гостиничный ковролин.
– Сдай материалы до тринадцати, – сказал Савельев и отключился.
Он не спросил, откуда я знаю про гостиницу. И не спросил, что я там делаю. Человек, который двенадцать лет ежедневно разбирал со мной сводки, не задал два самых очевидных вопроса, и я убрал телефон в карман с ясным, холодным пониманием того, что мой начальник знает про эту историю гораздо больше меня, и знает давно.
Валентина Петровна дошла до площадки второго этажа и остановилась, придерживаясь за перила. В руках у нее была общая тетрадь в клеточку, разбухшая, с загнутыми углами, из тех, что живут за стойкой годами.
– Виктор Николаевич, – сказала она, назвав меня по имени и отчеству, хотя я не представлялся полным именем, и я понял, что она меня откуда-то знает, как в этом городе все всех откуда-то знают. – Они карточку забрали. И копию. А про тетрадь не спросили.
– Какую тетрадь?
– Гостевую. Я в нее от руки переписываю, кто заехал, кто выехал, сколько заплатил. Для бухгалтерии, у нас бухгалтер компьютеров не признает. Тридцать лет так пишу, никто ни разу не поинтересовался.
Она открыла тетрадь на закладке из фольги от шоколадки и повернула ко мне, и я увидел ровные строчки, выписанные тем же терпеливым почерком, каким был заполнен журнал у сторожа Бутко. Люди, которые пишут медленно. Люди, которые в этом городе только и держат правду, пока все остальные ее печатают, стирают и подписывают задним числом.
Строка была предпоследней на странице.
«Номер 206. Ольшанская Ирина Аркадьевна, 38 лет, г. Москва. Заезд вторник. Оплачено по восемнадцатое включительно, наличными».
Я читал эту строчку, наверное, секунд десять, а прочитать ее было можно за две, и все эти десять секунд слышал только шум дождя по козырьку крыльца внизу да ровное дыхание Валентины Петровны рядом.
Ольшанская. Ирина Аркадьевна.
Женщина, лежавшая сегодня ночью лицом к небу на мокром бетоне пирса номер шесть, сжимала в кулаке обрывок визитки заместителя мэра по городскому хозяйству Аркадия Марковича Ольшанского. И держала она не улику против чужого человека. Она держала визитку собственного отца.

