Читальный зал, вторая половина дня
До четверга оставалось два дня, и Нина Алексеевна не знала, куда их девать.
Она думала об этом ещё в Норильске, когда покупала билеты: три ночи в квартире на Краностроителей, четверг — сделка, вечером автобус до Твери, оттуда поезд. Три ночи казались из Норильска чем-то маленьким и техническим, вроде пересадки. А теперь оказалось, что три ночи — это очень много, если в квартире нет ни телевизора, ни книг, ни знакомых, а из мебели остались только кровать, табурет и холодильник «Бирюса», который покупатель просил не вывозить.
В понедельник она вымыла окна.
Их никто не просил мыть, покупатель брал квартиру под ремонт и первым делом собирался поменять всё, включая рамы, — но Нина Алексеевна поднялась в восемь утра, нашла под ванной пачку соды и старую тряпку и вымыла три окна, потому что нельзя оставлять чужим людям грязные стёкла.
Во вторник мыть было нечего.
Она вышла из подъезда в половине одиннадцатого, дошла до угла, постояла у табачного киоска, которого раньше не было, и ноги сами понесли её на Островского.
Оля обрадовалась ей так, что стало неловко.
— Нина Алексеевна! Я думала, вы уехали!
— В четверг.
— А чего же вы... — Библиотекарша осеклась, сообразив, что вопрос глупый. — Проходите. У нас сегодня никого.
В читальном зале было четыре стола, и на всех четырёх лежали одинаковые квадратные подставки под книги, обтянутые тёмно-зелёным дерматином, и Нина Алексеевна вспомнила этот дерматин мгновенно, всей рукой сразу: холодный, чуть липкий, с рубчиком.
Она села за третий стол у окна — просто потому, что там было светлее, — и только потом сообразила, что за этим самым столом сидела в восемьдесят четвёртом, когда готовила доклад про целину, и что окно тогда было такое же, и фикус на подоконнике был, только меньше.
Оля принесла первый том.
— Я вам его пока не оформляла на дом, — сказала она виновато. — Он же на брони. Вы читайте здесь, а в четверг перед отъездом я всё оформлю, чтобы вы с книжкой уехали.
— Спасибо, Олечка.
Первую страницу она читала минут двадцать.
Не потому, что было трудно, — Шишков читался легко, как читаются все книги, написанные людьми, которые знали, что их будут читать вслух. А потому, что глаза всё время съезжали на форзац, где карандашом, косо, стёршимся уже до серости, было написано чужим — нет, не чужим — почерком: «Гущина придёт».
Отцовский почерк она узнала бы из тысячи. Он писал печатными буквами, потому что стеснялся своего письма: закончил семь классов и всю жизнь считал, что пишет некрасиво.
Она прочитала за день сорок страниц.
В среду пришла к открытию.
— Нина Алексеевна, а вы обедали? — спросила Оля в час дня, и, не дожидаясь ответа, поставила на угол стола эмалированную кружку с чаем и половину бутерброда с сыром, аккуратно завёрнутую в салфетку.
— Оля, ну зачем же.
— У нас так положено, — сказала Оля серьёзно. — В читальном зале не едят, но если человек с утра сидит, то это уже не читатель, а сотрудник.
Нина Алексеевна засмеялась и вдруг почувствовала, что глаза мокрые, и быстро отвернулась к окну.
Во вторник вечером она звонила в Норильск.
Разница во времени была четыре часа, и это значило, что звонить надо до восьми по-местному, иначе Толя уже спит, а если разбудить, то потом до утра будет лежать и думать.
Трубку взяла Оксана, соседка, которая заходила два раза в день.
— Нин Алексевна! Всё нормально, поел, таблетки дала. Сейчас передам.
В трубке зашуршало, потом раздалось знакомое, сиплое:
— Ну?
Тридцать девять лет брака, и он до сих пор начинал телефонный разговор с «ну».
— Продаю в четверг, — сказала Нина Алексеевна. — Утром у нотариуса, вечером выезжаю.
— Деньги проверь.
— Проверю.
— Не сразу ключи отдавай. Сначала деньги на счёт, потом ключи.
— Толя, я знаю.
Он покашлял. Потом спросил — не сразу, помолчав:
— Ну и как там?
Нина Алексеевна стояла у окна пустой кухни, на подоконнике которого сорок лет назад стоял отцовский приёмник, и смотрела во двор, где на верёвках между двумя столбами кто-то, несмотря на морось, вывесил бельё.
— Никак, — сказала она. — Город стоит. Магазин «Колос» теперь «Хлеб». Плитка на лестнице так и не приклеена.
— Ну а ты?
— Я книжку сдала.
Пауза на том конце была долгая.
— Ту самую? — спросил Толя.
— Ту самую.
— Ну и правильно, — сказал он. — Тридцать восемь лет пылилась.
Он всегда так говорил: «правильно», «нормально», «сделала — и ладно». За тридцать девять лет она ни разу не слышала от него ни одного лишнего слова и знала, что за этой скупостью нет ни холода, ни равнодушия, а есть просто человек, у которого слова кончились ещё на Севере, в общежитии, где стены были фанерные и все всё слышали, и он привык говорить только по делу.
— Толь, — сказала она. — Я тут в библиотеке сижу третий день.
— Зачем?
— Читаю.
Он опять помолчал.
— Ну сиди, — сказал он. — Только не простудись. Там у вас сыро.
Про формуляры она спросила ближе к вечеру.
Спросила не сразу, долго собиралась, потому что вопрос был из тех, на которые лучше не получать ответа.
— Оль. А формуляры за старые годы — они все у вас лежат? Не только мой?
Оля подняла голову от компьютера.
— Все, — сказала она. — Ну, то есть какие сохранились. У нас в подсобке два шкафа, читательские с семьдесят девятого года по две тысячи одиннадцатый, потом уже в электронном. Их, между прочим, три раза списывать хотели.
— И вы не списали?
— Я нет. — Оля пожала плечами. — Мне Тамара Ивановна перед пенсией сказала: Олька, что хочешь делай, а бумагу не выбрасывай. Она тут сорок лет проработала.
Нина Алексеевна помолчала.
— Оля, — сказала она. — А посмотрите, пожалуйста, Гущин Алексей Петрович. Тысяча девятьсот тридцать девятого года рождения.
Оля искала двадцать минут.
Вернулась она из подсобки другая — тихая, с картонной карточкой в вытянутой руке, будто карточка была горячая.
— Нина Алексеевна.
— Что?
— Он записался в восемьдесят пятом, — сказала Оля. — Двадцать девятого марта.
Нина Алексеевна взяла карточку.
Формуляр был серый, потрёпанный по краям, с наклеенным поверх новым бланком — их, видимо, переклеивали в девяностые, когда кончились старые. Сверху печатными буквами, тем самым почерком, было выведено: «Гущин Алексей Петрович», ниже — год рождения, ниже — адрес: улица Краностроителей, 14, кв. 61, и место работы: завод «Электромеханика», инструментальный цех.
Двадцать девятое марта восемьдесят пятого.
Нина уехала третьего апреля восемьдесят пятого.
Он записался в библиотеку за пять дней до её отъезда.
— Дальше смотрите, — сказала Оля.
Нина Алексеевна перевернула карточку.
Записей было много — карточку продолжали на вклеенном листке, потом на втором, — и все они были сделаны разными руками, разными чернилами, шариковыми, гелевыми, кое-где карандашом, и все начинались одинаково.
«Шишков. Угрюм-река, т.1».
Двадцать девятое марта восемьдесят пятого — выдано, двенадцатое апреля — возвращено.
Второе апреля восемьдесят шестого — выдано, пятнадцатое апреля — возвращено.
Тридцать первое марта восемьдесят седьмого — выдано.
Двадцать восьмое марта восемьдесят восьмого.
Третье апреля восемьдесят девятого.
Она считала, ведя пальцем по строчкам, и палец подрагивал, и Оля стояла рядом и молчала.
Шестнадцать раз.
Каждую весну, в конце марта или в первых числах апреля, слесарь-инструментальщик Алексей Петрович Гущин приходил в библиотеку имени Островского и брал первый том «Угрюм-реки». Держал две-три недели. Возвращал.
И так шестнадцать лет подряд, до две тысячи первого.
После две тысячи первого записей не было. В две тысячи первом у него случился инфаркт, и мать писала об этом в письме, и Нина то письмо помнила: «отец в больнице, но уже лучше, ты не беспокойся, ему нельзя волноваться».
Мать была уже мертва к тому времени девять лет, и письмо было, значит, не от матери, а от тётки Клавы, но в памяти оно почему-то всё равно осталось материнским.
— Он его не читал, — сказала Нина Алексеевна.
— Как не читал?
— Так. — Она положила карточку на стол. — Он книг не читал, Оля. Никогда. Он газету читал, «Рабочий край», и то по субботам. Мать над ним смеялась: Лёш, ты за всю жизнь ни одной книжки не прочёл. А он говорил: мне и так есть чем голову занять.
Оля смотрела на карточку.
— Тогда зачем же он его брал?
Нина Алексеевна не ответила.
Она сидела за третьим столом у окна, в читальном зале, где пахло пылью, старой бумагой и немного — фикусом, и смотрела на шестнадцать строчек, написанных шестнадцатью разными руками за шестнадцать лет.
Двадцать девятое марта. Второе апреля. Тридцать первое марта. Двадцать восьмое марта.
Каждый раз — в конце марта.
Она уехала третьего апреля.
Он приходил перед этой датой. Каждый год. Брал книгу, которую она не дочитала и не вернула, и держал её у себя две-три недели — те самые недели, в которые её не стало в доме.
А потом относил обратно.
— Оль, — сказала она наконец. — А второй том? Тот, что я не вернула. Его же не было в фонде. Он у меня в Норильске стоял тридцать восемь лет.
— Не было, — сказала Оля.
— И что же он тогда брал каждый год? Первый том без второго — это ведь ничего. Это половина.
Оля молчала.
— Он, наверное, и не думал читать, — сказала она осторожно.
— А что тогда?
— Ну... — Оля покрутила в руках карандаш. — Нина Алексеевна, вы не сердитесь, я скажу глупость. Мне кажется, он приходил проверять.
— Что проверять?
— Что за вами долг ещё числится, — сказала Оля. — Пока долг не закрыт, человек как бы... как бы ещё записан. Понимаете? Пока книжка не вернулась, дело не закрыто.
Нина Алексеевна очень медленно подняла голову.
— Он говорил, — сказала она, — «Гущины долгов не оставляют».
— Вот, — сказала Оля.
— Он мне это в девяносто втором сказал. На похоронах матери. Я говорю: пап, ну что ты, я бы сама вернула. А он: задолженность — это нехорошо. И я тридцать три года думала, что он меня попрекнул. — Она сглотнула. — Он ведь мне сказал тогда, что заменил книгу. Что отнёс в библиотеку взамен. А он не заменял. Он брал первый том и приносил обратно.
В зале было очень тихо. За окном на площади громыхнул мусоровоз.
— Нина Алексеевна, — сказала Оля. — А может, он и заменил? Может, он что-то приносил? У нас в фонде есть книги без штампа поступления, их много, их с восьмидесятых так и записывали, «дар читателя», и всё.
— Как это проверить?
— Никак, — честно сказала Оля. — По книге поступлений если только, но она с восемьдесят девятого сохранилась, а раньше — не знаю, надо в подсобке смотреть.
В пятом часу в читальный зал пришёл человек.
Мужчина лет шестидесяти, в болоньевой куртке, с авоськой, из которой торчал батон. Он поздоровался с Олей как со своей, снял куртку, повесил на спинку, сел за первый стол и достал из авоськи очки в футляре.
— Подшивку, Олечка. За семьдесят девятый.
— Сейчас, Пётр Кузьмич.
Оля принесла ему толстую, переплетённую в картон подшивку районной газеты, и мужчина открыл её, надел очки и начал читать — не листать, а именно читать, с первой полосы, ведя пальцем.
Нина Алексеевна смотрела на него минут пять.
— Он каждый день ходит, — сказала Оля шёпотом, проходя мимо. — Третий год. Ему надо про завод найти, где мать работала. Он уже до восемьдесят четвёртого дочитал.
— И что, ни разу не нашёл?
— Один раз нашёл, — сказала Оля. — В восемьдесят первом. Фотографию бригады, и мать его во втором ряду. Он тогда сидел час и не читал. Просто сидел.
Пётр Кузьмич поднял голову, поймал их взгляды и вдруг сказал через весь зал:
— А вы, я извиняюсь, не Гущина?
Нина Алексеевна выпрямилась.
— Гущина.
— Ну вот, — обрадовался он. — А я гляжу — лицо знакомое. Вы в двадцать шестой школе учились, у Вяловой. Я на два года старше был, в «Б» классе. Кузнецов.
— Не помню, — честно сказала Нина Алексеевна.
— Так и не должны. — Он не обиделся. — А отца вашего помню. Алексей Петрович, с «Электромеханики». Он мне зимой замок в гараже отпирал, у меня личинку прихватило.
Он снял очки.
— Хороший был мужик. Молчун.
— Молчун, — сказала Нина Алексеевна.
— Молчун, — согласился Пётр Кузьмич и вернулся к подшивке за семьдесят девятый год.
И в этой ничего не значащей, случайной, дважды повторённой фразе — «молчун», «молчун» — оказалось вдруг столько, что Нина Алексеевна опустила глаза в книгу и минут десять не могла разобрать ни строчки.
Смотрели до половины восьмого, при том что библиотека закрывалась в шесть.
Оля позвонила куда-то, сказала в трубку «Тамар Иванна, я задержусь, тут читатель», и слово «читатель» она произнесла с той особенной интонацией, с какой в больницах говорят «пациент», — как оправдание, которое не требует продолжения.
Подсобка была узкая, заставленная стеллажами, с окном под потолком, и там пахло совсем не так, как в зале: сыростью, картоном и мышами.
Книгу поступлений за восемьдесят пятый нашли на нижней полке третьего стеллажа, в связке, перевязанной шпагатом.
Оля развязала шпагат, чихнула и стала листать.
— Так... апрель восемьдесят пятого... Тут по номерам. Инвентарный, автор, название, цена, откуда поступило.
Она вела пальцем.
— Дар... дар... это из обменного фонда... это из Калинина прислали...
Палец остановился.
— Нина Алексеевна.
— Что?
— «Шишков В. Я. Угрюм-река, том второй, — прочитала Оля вслух, — Современник, тысяча девятьсот восемьдесят второй, цена два рубля тридцать копеек, поступление — дар читателя, шестнадцатое апреля тысяча девятьсот восемьдесят пятого года».
Нина Алексеевна взялась рукой за стеллаж.
— Шестнадцатого апреля, — повторила Оля. — Через тринадцать дней после того, как вы уехали.
— Значит, он всё-таки принёс.
— Принёс, — сказала Оля. — Он купил второй том и принёс. А потом каждую весну приходил и брал первый.
Она подняла глаза от книги поступлений, и лицо у неё было совсем детское и очень несчастное.
— Нина Алексеевна, — сказала Оля. — Так это же тот самый второй том. Который сейчас ходит по людям. Который я вам вчера показывала, с золотым корешком.
Нина Алексеевна не сразу поняла.
А когда поняла, села прямо на приступку у стеллажа, в пыли, в чужой подсобке, и заплакала — некрасиво, в голос, как не плакала ни на похоронах матери, ни когда узнала про отца, ни в девяносто втором, ни в две тысячи третьем.
Оля стояла над ней с книгой поступлений в руках и не знала, что делать, и в конце концов сделала единственно правильное: села рядом на пол и молчала.

