Раздел
На девятый день, когда убрали со стола, тётя Валя сказала:
— А квартиру-то будете продавать?
Она сказала это просто так, без задней мысли, как говорят соседки, — и в комнате стало тихо.
Клавдия собирала тарелки. Она поставила стопку обратно и посмотрела на брата.
— Будем, — сказал Сергей.
— Будем, — согласилась Клавдия.
— Ну и правильно, — сказала тётя Валя. — Чего ей стоять. Стоять будет — растащат. У нас в третьем подъезде Мироновы стояла полгода, так там батареи срезали.
Рита, сидевшая на краешке дивана, поправила скатерть.
— А как делить будете? — спросила тётя Валя.
— Пополам, — сказал Сергей.
— Ну да, ну да, — сказала тётя Валя и покивала. — Оно, конечно, по закону пополам. Хотя Клавдия-то...
Она не договорила. Она была неглупая женщина, тётя Валя, и умела вовремя останавливаться, но фраза уже вышла и повисла над столом с недоеденной кутьёй.
— Что Клавдия? — спросил Сергей.
— Ничего, Серёженька, ничего, — быстро сказала тётя Валя. — Я так.
— Нет, вы договорите.
— Серёж, — сказала Клавдия.
— Я хочу услышать.
Тётя Валя посмотрела на него, потом на Клавдию, поджала губы и всё-таки сказала:
— Клавдия при матери восемь лет. Я ж рядом живу, я видела. Она к ней и утром, и вечером, и в выходные. И судно выносила, и стирала.
— Я в курсе, — сказал Сергей.
— Ну и всё, — сказала тётя Валя. — Больше ничего не говорю.
Она встала, поблагодарила, взяла свой пакет и ушла, и в прихожей ещё минут пять было слышно, как она надевает боты.
Когда дверь закрылась, Рита сказала:
— Серёж, поехали в гостиницу.
— Погоди.
— Серёж.
— Я говорю — погоди.
Клавдия стояла у стола со стопкой тарелок.
— Ты чего-то хочешь сказать? — спросила она.
— Ничего, — сказал Сергей. — Я просто не люблю, когда за меня говорят соседи.
— Она не за тебя. Она про меня.
— Одно и то же, — сказал Сергей.
Он тоже встал.
— Клав, давай в среду квартиру разберём, — сказал он. — Я в пятницу улетаю.
— Давай.
— И давай без этого.
— Без чего? — сказала Клавдия.
Он не ответил, взял пуховик и вышел, и Рита пошла за ним, и в дверях обернулась и сказала «спасибо за стол» таким голосом, каким говорят коллеге на поминках чужого человека.
Делить пошли в среду, потому что Сергей улетал в пятницу и надо было успеть.
Материнская квартира стояла нетопленая четвёртую неделю. Клавдия открыла своим ключом, и на них дохнуло тем особенным холодом, какой бывает только в пустом жилье: не уличным, а стоячим, с запахом мокрой извёстки и старой мебели.
Рита осталась в машине. Сказала, что ей нечего там делать, и это было правильно, и Клавдия ей за это была почти благодарна.
— Ну, — сказал Сергей, — давай по-быстрому.
Он снял пуховик и повесил его на гвоздь в прихожей — на тот самый, где сорок лет висело отцовское. Клавдия посмотрела на это и ничего не сказала.
Начали с кухни.
Кухня была шесть метров, с газовой колонкой и клеёнкой на столе. На подоконнике стояли три банки — с гречкой, с рисом и с чем-то серым, чего Клавдия не опознала. На холодильнике лежала стопка целлофановых пакетов, разглаженных и сложенных вчетверо: мать всю жизнь мыла пакеты и сушила их на батарее.
— Это что? — спросил Сергей, кивнув на пакеты.
— Пакеты.
— Зачем ей столько?
— Затем, — сказала Клавдия. — Она сорок шестого года рождения. Ты у неё хоть раз видел, чтоб что-то выбросили?
— Холодильник, — сказал Сергей.
— «Бирюса», семьдесят девятого, — сказала Клавдия. — Морозит хорошо, только дверь не держит, я туда бумажку подкладывала.
— Тебе надо?
— Нет.
— И мне нет, — сказал Сергей и записал в блокнот: «холодильник — продать». Он взял блокнот с собой, и это Клавдию с самого начала как-то нехорошо задело: он приехал хоронить мать с блокнотом.
Дальше пошло легко.
Сервиз — Клавдии, потому что у Риты свой, немецкий. Ковёр со стены — никому, свернуть и на балкон. Кастрюли — Клавдии. Стиральная машина «Малютка» — на выброс. Телевизор — соседке тёте Вале, она давно просила.
— Гараж, — сказал Сергей.
Клавдия помолчала.
— Гараж отцовский.
— И что? Отцовский, а стоит. Машины нет, гараж есть. Продать?
— В нём Витькина картошка, — сказала Клавдия. — Он там ямку выкопал, у него в квартире негде.
— Витька у нас теперь картошку выращивает?
— Витька у нас теперь на инвалидности, — сказала Клавдия ровно. — Три года как.
Сергей отвернулся к окну.
— Ладно, — сказал он. — Пусть будет гараж вам.
— Не надо мне «пусть будет».
— Клав, я не в том смысле.
— Я знаю, в каком ты смысле, — сказала Клавдия и пошла в комнату.
Шкаф разбирали дольше всего.
Клавдия снимала с плечиков и складывала на кровать: пальто драповое, зимнее, тяжёлое, как броня; второе пальто, демисезонное, в котором мать ходила лет двадцать; три платья; кофты; юбку синюю, в которой её и похоронили бы, если бы Клавдия не купила новое.
— Это куда? — спросил Сергей от двери.
— В церковь отнесу, — сказала Клавдия. — Там принимают.
— А это?
Он держал в руках шаль. Пуховая, серая, с кистями, растянутая на плечах до формы материнской спины.
Клавдия взяла её у него и вдруг поднесла к лицу.
Шаль пахла матерью.
Клавдия постояла так секунды три, потом опустила руки и сказала ровным голосом:
— Эту себе оставлю.
Сергей отвернулся.
На антресолях нашлись фотографии — в двух коробках из-под обуви и в одном альбоме с бархатной обложкой.
Они сели на пол и стали смотреть, хотя оба понимали, что это займёт час и что за час они не разберут ни одной комнаты.
Вот отец в пиджаке, на фоне ковра. Вот мать молодая, худая, с высокой причёской, смеётся, и рядом чужая женщина, которой никто уже не вспомнит. Вот они с Сергеем на речке: ему шесть, ей восемь, оба в трусах, и у Сергея на животе полоса от резинки.
Вот дед. Один снимок, послевоенный, у него на груди медали и он смотрит в объектив без всякого выражения.
— Ты его помнишь? — спросил Сергей.
— Плохо, — сказала Клавдия. — Он умер, мне восемь было. Помню, что у него руки холодные всегда.
— А я вообще не помню.
Клавдия положила фотографию обратно.
В комнате стояла «Зингер».
Машинка была бабкина, ножная, с чугунной станиной в узорах и деревянной крышкой, которую снимали как крышку с гроба. Мать шила на ней до последнего — не потому, что нужно было, а потому, что руки просили.
— «Зингер», — сказал Сергей от двери.
— Себе возьму, — сказала Клавдия.
— Бери.
— Даже спорить не будешь?
— А чего спорить, — сказал он. — Мне её что, в Сургут самолётом?
Клавдия провела рукой по крышке. Пыль легла на ладонь толстым серым слоем.
Вот в этом и было всё дело, подумала она. Всё, что стоило спорить, он не мог увезти. Он и не спорил, и получалось, что она забирает всё, и получалось, что она жадная, — а на самом деле она забирала просто потому, что оставалась.
Разошлись за полтора часа.
Списки в блокноте выглядели аккуратно: слева — Клавдии, справа — на продажу, внизу отдельной строкой — «раздать».
— Всё вроде, — сказал Сергей, перечитывая. — Квартиру риелтору отдаём, я договорился, он в понедельник приедет смотреть. Пополам, как договорились.
— Как договорились, — сказала Клавдия.
Они постояли молча посреди пустеющей комнаты.
И тут Сергей посмотрел на стену.
— А часы?
Часы висели там, где висели всегда, — между окном и шкафом, на кованом крюке, вбитом в стену ещё до них.
Большие, тёмного дерева, с застеклённым коробом, за стеклом — латунный маятник и две гири на цепях. Циферблат белый, эмалевый, с чёрными римскими цифрами, и по нижнему краю мелкая надпись готическим шрифтом, которую никто в семье не мог прочесть и которую все за шестьдесят лет привыкли считать доказательством.
Дед привёз их из Кёнигсберга в сорок шестом.
Это была главная семейная легенда: как дед, старшина, вёз эти часы через полстраны в теплушке, укрыв шинелью, как их у него дважды пытались отнять и как он на станции в Смоленске трое суток не спал, потому что боялся заснуть и не углядеть.
Клавдия слышала эту историю раз двести.
— Часы, — повторила она.
— Ну да, — сказал Сергей. — Часы. Их куда?
Они оба посмотрели на стену.
Часы стояли. Стрелки показывали без двадцати три — они показывали без двадцати три уже лет двенадцать, с тех пор как мать перестала их заводить, потому что бой её будил.
— Тебе надо? — спросил Сергей.
— Нет, — сказала Клавдия.
Она сказала это раньше, чем подумала. И тут же поняла, что сказала правду: не надо. Куда их? У неё двушка с низкими потолками и стенка на полкомнаты, и куда она денет этот тёмный ящик, который весит килограммов пятнадцать и не ходит.
— Ну и мне не надо, — сказал Сергей.
— Как это не надо?
— А вот так. У меня в квартире дизайн, Клав. У меня там всё светлое.
— Дизайн, — повторила Клавдия.
— Ну а что ты хочешь, чтоб я тебе сказал?
— Ничего я не хочу, — сказала Клавдия. — Просто это дедовы часы.
— Ну дедовы. И что?
И вот тут внутри у неё что-то щёлкнуло — тихо, как щёлкает выключатель в соседней комнате.
— То, — сказала она. — То, что дед их через полстраны вёз.
— Клав, деду в сорок шестом было двадцать три года, — сказал Сергей терпеливо. — Он их вёз, потому что тогда все везли. Все везли, кто что мог. Это не подвиг, это трофей.
— Не смей.
— Что не сметь-то?
— Так про деда говорить.
Сергей посмотрел на неё и вдруг усмехнулся.
— А, — сказал он. — Ну да. Ты ж у нас хранительница.
— Что?
— Ничего.
— Нет, ты скажи.
— Да ничего, Клав, — сказал он, отворачиваясь. — Забудь.
— Сергей.
Он остановился.
— Ну хорошо, — сказал он. — Хорошо. Ты всю жизнь у нас при матери, при доме, при памяти. Я плохой, я уехал. Это я уже двадцать лет знаю, мне мама каждый раз по телефону...
Он осёкся.
— Что мама каждый раз? — сказала Клавдия.
— Ничего.
— Нет уж. Что она тебе каждый раз?
Сергей засунул руки в карманы.
— Ничего плохого, — сказал он. — «У Клавы то, у Клавы сё». «Клава вчера приходила, картошки натёрла, оладьи пекли». Как отчёт, понимаешь? Каждый раз. Я звоню — мам, как ты, а мне полчаса про то, какая ты у нас хорошая.
Клавдия смотрела на него.
— И тебя это раздражало.
— Меня это убивало! — сказал Сергей и тут же понизил голос, будто испугался, что в пустой квартире кто-то услышит. — Клав, ты не понимаешь. Я оттуда, из Сургута, звоню — а мне будто счёт зачитывают. Смотри, какая дочь, и смотри, какой ты.
— А ты какой? — спросила Клавдия.
Он не ответил.
— Ты, Серёж, за двадцать лет пять раз приезжал, — сказала она. — Я считала. Пять. Девяносто седьмой, две тысячи первый, шестой, одиннадцатый и вот теперь.
— Я работал.
— Все работают.
— Я вахтой работал, Клава! — сказал он. — Месяц через месяц, а в межвахту у меня дети и ипотека!
— На отцовы похороны ты не приехал.
Сергей замер.
— Я был в море.
— Ты был на Ямале.
— Клава, я не мог сорваться!
— Отца хоронили в четверг, — сказала Клавдия. — Мать три дня в окно смотрела. Она мне не говорила, что тебя ждёт, она вообще ничего не говорила. Она просто в окно смотрела.
— И ты мне это одиннадцать лет...
— Двенадцать, — сказала Клавдия. — Он в тринадцатом умер.
Сергей сел на стул и провёл рукой по лицу.
— Клав, — сказал он. — Ты знаешь, что я тогда сделал? Я в тот день на буровой отработал смену, вернулся в вагончик и напился так, что меня чуть не списали. Мне мастер сказал: Серёга, ещё раз — и полетишь домой без расчёта. А у меня Ленка в институт поступала.
Клавдия молчала.
— Это, конечно, не оправдание, — сказал он.
— Не оправдание, — согласилась она.
— А у меня Витька и мать, — сказала Клавдия. — И знаешь что? У меня тоже был вариант. Меня Толик в девяносто восьмом в Ярославль звал. Я не поехала.
— Ну и зря.
— Что?
— Зря, говорю, не поехала, — сказал Сергей. — Никто тебя не держал, Клав. Ты сама осталась. А теперь всю жизнь мне это в лицо.
Клавдия почувствовала, как у неё холодеют пальцы.
— Никто не держал, — повторила она.
— Никто.
— А кто бы её мыл? — сказала Клавдия. — Восемь лет, Серёж. Восемь лет, как у неё нога отнялась. Кто бы её мыл? Ты? Из Сургута?
— Я деньги давал!
— Ты не давал.
Сергей замолчал.
Клавдия видела, как у него дёрнулась щека.
— Что? — сказал он очень тихо.
— Ты не давал денег, — сказала Клавдия. — Ни разу. За все восемь лет ни рубля. Я всё покупала: памперсы, лекарства, каталку эту, будь она неладна, четырнадцать тысяч. Я одна.
Он смотрел на неё.
— Клава, — сказал он. — Ты сейчас соображаешь, что говоришь?
— Соображаю.
— Я маме двенадцать лет присылал деньги, — сказал Сергей. — Каждый месяц. С две тысячи двенадцатого. Пятнадцать тысяч, потом двадцать, последние года три — двадцать пять.
Клавдия засмеялась.
Смех вышел злой и короткий, и она сама услышала, как некрасиво он прозвучал в пустой комнате.
— Не ври, — сказала она.
— Я не вру.
— Серёж, я знаю, сколько у неё было. Пенсия двенадцать сто. Я ей каждый месяц продукты, я ей на лекарства, я...
— Клава.
— Она бы мне сказала!
— Клава, — сказал Сергей. — У меня переводы в приложении. Все. За двенадцать лет.
Он достал телефон.
Клавдия стояла и смотрела, как он тычет пальцем в экран — неловко, не попадая, потому что руки у него тоже дрожали, — и как экран освещает снизу его лицо, и как он поворачивает телефон к ней.
Она не хотела смотреть.
Она посмотрела.
Список шёл сверху вниз, длинный, однообразный: «Перевод. Т. Нина Фёдоровна К. 25 000». Дата. «Перевод. Т. Нина Фёдоровна К. 25 000». Дата. И так, и так, и так — она прокручивала пальцем, а он всё не кончался.
Последний был двенадцатого февраля.
За четыре дня до смерти.
Клавдия отдала ему телефон и села на стул.
Стул был жёсткий, венский, с продавленным сиденьем. Она сидела на нём прямо, как в поликлинике, положив руки на колени.
— Двенадцать лет, — сказала она.
— Двенадцать.
— Куда же они девались?
Сергей не ответил.
Клавдия подняла голову и посмотрела на него — и увидела, что он думает о том же самом.
— Она их не тратила, — сказал он.
— Как это не тратила?
— А так. Клав, ты же сама говоришь — ты всё покупала. Продукты твои, лекарства твои, каталка твоя. Она их не тратила.
— Тогда где они?
Они посмотрели друг на друга.
Потом, не сговариваясь, оба повернули головы к стене.
Часы висели на своём крюке — тёмные, тяжёлые, остановившиеся без двадцати три.
— Да ну, — сказала Клавдия.
— Ты стремянку где держишь? — сказал Сергей.
— В гараже, — сказала Клавдия. — Под картошкой.
И они оба вдруг засмеялись — коротко, нервно, оба разом, — и от этого смеха стало легче и страшнее одновременно.

