Глава 2. Тот, кто свистел во тьме
Вам есть 18 лет?
В этой книге есть сцены для взрослых.
Свист повторился.
Сильвиэль стояла посреди круга света, и рука ее лежала на рукояти, и рукоять была холодной. Такого не случалось никогда. Сеорн грелся под ладонью даже в самые лютые ночи на переправе, а сейчас в него будто налили родниковой воды.
Три ноты, пауза, еще две. Тот же зов. Он шел снизу, из-под корней, и корни разносили его так, что звук выходил отовсюду разом: из мха под ногами, из ствола за спиной, из собственных ее костей.
Она сложила губы и ответила.
Две ноты вниз, одна вверх. Отзыв Клинка Клинку. Она не думала, она просто сделала это, как делают, когда тело быстрее головы, и Тэоран за ее спиной резко втянул воздух.
Внизу помолчали. А потом ответили правильно.
– Не ходи, – сказал Тэоран.
Сильвиэль не обернулась.
– Ты слышал.
– Я слышу только тебя, дитя. И землю под твоими ногами. – Голос старейшины дрогнул, и это было хуже всякого крика, потому что он не дрожал никогда. – Я чую, как остыл Сеорн. И это пугает меня больше любой твари из Увядания.
– Клинки не отвечают на зов чужим отзывом. Его нельзя подслушать, Тэоран. Ему учат в первую зиму, и учат так, чтобы забыли все, кроме рук.
– Или тот, кто внизу, был Клинком, – сказал старик. – Ты об этом подумала?
Она подумала. Она думала об этом ровно с того мига, как маленькая мшистая сказала «высокий», и все это время держала мысль в стороне, как держат за ошейник злую собаку.
– Их всех похоронили, – сказала Сильвиэль.
– Не всех.
Слово упало между ними и осталось лежать. Сильвиэль медленно повернула голову.
– Договаривай.
Тэоран стоял, опустив слепое лицо, и светляки обтекали его, не приближаясь, будто вокруг старика был свой отдельный воздух.
– Ты искала три дня, – сказал он. – Я запретил тебе искать на четвертый. Ты решила, что я тебя жалею.
– А ты?
– А я боялся того, что ты найдешь.
Сильвиэль шагнула к нему так быстро, что мох скрипнул.
– Семь зим, – сказала она. Голос вышел ровным, и это стоило ей всего. – Семь зим, Тэоран. Я ходила к этому камню. Я стирала с него пыль. Ты стоял рядом и молчал.
– Я стоял рядом и молчал, – согласился он. – Дитя, у молчания тоже есть цена, и я плачу ее с той весны каждый день. Но послушай меня сейчас. Если ты спустишься под корни, ты вернешься другой. Или не вернешься.
– Роща умрет через седмицу.
– Роща умирает пятьсот лет. – Он поднял голову, и пустые глаза нашли ее безошибочно. – Седмицей больше, седмицей меньше. Ты не спасешь ее одной ночью, зато можешь погубить одной ночью.
Это было разумно. Это было так разумно, что у Сильвиэль зачесались зубы.
– Ты хочешь, чтобы я ждала.
– Я хочу, чтобы ты дожила до утра.
Она посмотрела на него: на седую голову, на кору вместо кожи, на посох, за пятьсот лет отполированный до костяного блеска. Наставник. Тот, кто вправлял ей вывихнутое плечо после первой стойки. Тот, кто три ночи сидел у ее постели, когда она сгорала в жару после укуса праховой мошки. Тот, кто ни разу за все годы не сказал ей неправды.
Ни разу, о котором она бы знала.
– Прости, – сказала Сильвиэль и пошла к корням.
Он не удерживал ее.
Вот что было странно, и вот что она вспомнила потом, много позже, когда вспоминать стало и поздно, и незачем. Он не удерживал. Он просто стоял и слушал, как удаляются ее шаги, и в лице его не было ни гнева, ни страха.
Там было облегчение.
Корни Сердцедрева выходили на поверхность у самого края прогалины и сплетались в лабиринт: серые могучие дуги в два ее роста, каменно-твердые, обросшие мхом и стоялой сыростью. Между ними чернели провалы. В них уходили сквозняки, теплые, пахнущие смолой и глубиной, и в детстве Сильвиэль клала туда ладонь и воображала, что это дышит спящий зверь.
Сегодня ни один сквозняк не шел наружу. Все они тянули внутрь.
Светляки за ней не пошли. Они добрались до последней дуги и там встали стеной, толкаясь, мерцая, как рой перед грозой, и дальше не двинулся ни один. Сильвиэль подождала. Потом сняла с пояса огниво, чиркнула и подняла над головой смоляной жгут, и лабиринт корней качнулся в рыжем свете, огромный, чужой.
– Я иду, – сказала она в темноту. – Слышишь? Я иду, и я не прячусь.
Темнота ответила.
Не свистом. Шагами. Кто-то шел по камню далеко впереди, ровно, не торопясь, и шаг был длинный, ленивый, чуть вразвалку, шаг человека, привыкшего носить меч на левом бедре и потому всю жизнь оседающий на правую ногу.
Сильвиэль стояла и слушала эту походку, и внутри у нее что-то отрывалось и падало, отрывалось и падало.
– Стой, – сказала она.
Шаги остановились.
– Выйди на свет.
Тишина. Долгая, вязкая. Она успела досчитать до семи.
А потом впереди, шагах в тридцати, там, где рыжий свет жгута уже не доставал, шевельнулась темнота погуще прочей. Высокая фигура в разодранном плаще из коры и мха. Она стояла на краю освещенного пятна, ровно на границе, будто выверила ее заранее, и не делала ни шагу ни вперед, ни назад.
– Ты опоздала, – сказала фигура.
Голос был надтреснутый, усталый и медленный. Он ронял слова по одному, как роняет тот, кому каждое слово стоит вдоха.
Сильвиэль не ответила. Она не могла. Горло свело так, что не проходил воздух.
– Впрочем, ты всегда опаздывала, – сказала фигура почти нежно. – И всегда приходила. Я на это и рассчитывал.
– Кто ты, – выговорила Сильвиэль.
– Тот, кого ты похоронила, – сказала темнота. – Не иди за мной сегодня, Силь. Сегодня ты меня убьешь, а нам обоим это ни к чему. Завтра. Спустись завтра, к главному корню. Я буду ждать.
– Стой!
Она рванулась вперед, и жгут выхватил из мрака край плаща, серую руку в трещинах, как кора, и больше ничего. Фигура ушла назад, во тьму, беззвучно, как уходит вода в песок.
Сильвиэль пробежала эти тридцать шагов за два вдоха и уперлась в пустоту.
Никого. Только холодный камень, и сквозняк, тянущий внутрь, и три черных хода, расходящихся веером.
Она подняла жгут выше и заставила себя дышать ровно. Дышать. Смотреть. Читать. Она Клинок, она читала следы с восьми лет, и мертвецы, которые ходят и разговаривают, не отменяют ремесла.
На камне у среднего хода лежал пепел, ровным серым налетом, и по нему шли следы. Сапог. Левый ступал чуть глубже правого.
А рядом со следами, на изгибе корня, лежала кожура.
Яблочная кожура, снятая одним длинным непрерывным витком, свернувшаяся спиралью, и на срезе она еще белела. Ее сняли этой ночью. Сильвиэль подняла ее двумя пальцами, и в ноздри ударил запах: живой, кислый, невозможный здесь запах садового яблока, каких в роще не росло уже пятнадцать лет.
Она знала одного человека, который умел снимать кожуру одним витком и никогда, ни разу, не порвал ее.
Она стояла с этой спиралью в руке, и жгут коптил, и по щекам у нее текло, а она даже не поднимала руки, чтобы вытереть, потому что руки были заняты: в одной кожура, в другой холодный меч.
Вот тогда корень под ее ногами и лопнул.
Он вздулся сначала, будто вдохнул, кора пошла пузырями, и пузыри полопались с мокрым звуком, и оттуда полезло серое.
Пепельники.
Она видела их сотни раз, но те рождались снаружи: из выжженной земли, из мертвой золы, из пустошей за рекой. Эти лезли из живого корня Сердцедрева, изнутри, десятками, шурша, как ссыпающийся песок, слепые, жадные, тут же нашедшие ее по теплу.
Сильвиэль отбросила жгут и взяла Сеорн обеими руками.
Клинок проснулся неохотно, будто спросонья, и руны занялись бледной голубизной, вполсилы. Первого она разрубила поперек. Второго встретила на выпаде, третьего смела возвратным движением, и все это было привычно, все это было работой, но их шло больше, чем она успевала бить, они лезли и лезли из вспоротой коры, и один добрался до икры и вцепился, и ногу до колена обдало ледяным.
Тогда она отпустила себя и зажгла руны в полный свет.
Голубизна ударила по сводам корневого лабиринта, как всплеск. Пепельники в трех шагах кругом осыпались разом, беззвучно, без сопротивления, и Сильвиэль прорубилась вбок и выиграла место для замаха, и рубила уже широко, красиво, страшно, и ей стало хорошо, как бывало всегда, когда она наконец переставала думать.
А потом она подняла глаза.
Мох на своде над ней седел.
Это шло волнами, в такт ее ударам. Она била, руны вспыхивали, и тут же по потолку от голубого света расходился круг серого, будто она выпивала из корня цвет. Тонкие живые нити, свисавшие сверху, съеживались и опадали пылью. Там, где секунду назад тек по коре теплый янтарь, оставалась немота.
Сильвиэль опустила меч на середине замаха.
Пепельник тут же ударил ее в плечо и опрокинул на камень. Она перекатилась, вбила ему рукоять в слепую пасть, разодрала руками, обжигая ладони холодом, и вскочила, и не подняла клинок.
Всякий раз, как ты будишь его руны в полную мощь, ты берешь взаймы у Сердцедрева.
Она не поверила старику. Она услышала и не поверила, как не верят предупреждению о болезни, которой у тебя не будет. А теперь она стояла в темноте под землей, и над головой у нее седел живой корень, и седел он оттого, что она хорошо дралась.
– Хорошо, – сказала Сильвиэль вслух, чтобы услышать свой голос. – Хорошо. Значит, вполсилы.
Она вложила в клинок ровно столько, чтобы руны едва тлели, и с этого мига бой перестал быть работой и стал мучением. Пепельники не рассыпались от касания, их приходилось рубить дважды и трижды, и они доставали ее, и левый рукав промок теплым, и колено ушибла о корень. Она отступала шаг за шагом к выходу и била, и считала: каждый удар вполсилы отнимал у нее вдох, а у Древа не отнимал ничего.
Вот цена, поняла она. Не «может добить». Вот она, здесь, посчитанная в мхе на потолке. Я семь лет спасала рощу и семь лет ее пила.
Последнего она вытолкнула на свет прогалины, и там его добили светляки, вспыхнув на нем, как искры на пороховом следе.
Сильвиэль выползла из-под корней на четвереньках, перевернулась на спину и долго лежала, глядя в кроны, в звезды, в далекое чистое небо, до которого никому под землей не было дела.
Тэоран стоял над ней.
– Ты цела, – сказал он. Не спросил.
– Они лезут из живого корня, – сказала Сильвиэль потолку. – Изнутри. Не с пустошей. Из нашего собственного дерева, Тэоран.
– Я знаю.
– И мох седеет, когда я бью в полную силу. Я видела своими глазами.
– Я тебе говорил.
– Ты сказал слова. – Она села, и голова закружилась. – Слова, старик. Красивые слова про долг и взаймы. Ты мог отвести меня вниз и показать мне это в первую же зиму, и я бы не сожгла того, что сожгла.
Тэоран долго молчал.
– Мог, – сказал он.
Он опустился рядом с ней на корточки, и это было тяжело для его тела, и Сильвиэль слышала, как трещит кора на его коленях.
– Слушай меня, дитя, потому что я скажу это один раз, и, может быть, потом ты будешь меня за это ненавидеть. – Он говорил тихо. – Ни один Клинок за пятьсот лет не сделал того, что делаешь ты сегодня ночью. Ни один не пошел вниз. Мы шли вширь. Мы держали границы, жгли гниль по краям, ставили заслоны, хоронили своих и брали новых, и все это было очень честно и очень бесполезно, потому что беда не на краях.
– Где она?
– В середине, – сказал Тэоран. – Она всегда была в середине.
Он разжал кулак. На потрескавшейся ладони лежала сухая горсть, похожая на просо: семена светляков, живой свет, последнее, что роща еще умела родить. Сильвиэль знала им цену. Их не давали никому. Их считали поштучно.
– Возьми, – сказал он. – Их сорок один. Внизу они станут твоим единственным другом, и когда они кончатся, ты останешься в темноте с тем, что там живет.
– Ты меня отпускаешь?
– Я тебя отправляю, – сказал старик. – Это разное. И я хочу, чтобы ты помнила разницу, когда все закончится.
Она ссыпала семена в кожаный мешочек и завязала его дважды. Потом встала, проверила ремни брони, подтянула наплечник, который сбился в драке. Обычные, тысячу раз повторенные движения, и от них стало легче.
Тэоран поднялся следом.
– Кого ты видела там? – спросил он.
И Сильвиэль вдруг поняла, что за все это время он не задал ни одного вопроса. Ни про фигуру. Ни про голос. Ни про то, отчего она вышла из-под корней с зареванным лицом.
Он спросил только теперь. И спросил не «что», а «кого».
– Никого, – сказала она.
– Хорошо, – сказал Тэоран.
Он ушел к Сердцедреву, сгорбленный, шаркающий, и светляки расступались перед ним, и на пороге он остановился и, не оборачиваясь, добавил:
– Спускайся к главному корню. Другие ходы уводят в пустоты, там ты будешь блуждать до весны.
Сильвиэль стояла и смотрела ему в спину.
Она не говорила ему, куда ей велели прийти.
Она вернулась к среднему ходу, когда небо над кронами уже начало сереть. Жгут прогорел, и она запалила новый и в его свете еще раз осмотрела вход: камень, пепел, следы сапог, идущие туда и обратно.
Туда и обратно.
Она подняла жгут к самой коре, к тому месту у входа, где ставили зарубки все Клинки на свете, потому что так делают везде, где ходят в темноту и хотят вернуться.
Зарубки были.
Семь коротких насечек на живой коре, одна под другой, ровным столбиком у самого плеча. Верхняя заплыла смолой и почти заросла, нижняя белела свежим срезом.
Одна на зиму. Семь зим подряд.
Кто-то ходил этой дорогой каждую зиму с той самой весны, когда она искала его тело три дня и не нашла.

