Суд клинка
В оружейную я пошла не одна. Устинья наотрез отказалась оставаться в разгромленной комнате и шла за мной по темной галерее, сжимая в руке тяжелый бронзовый подсвечник, который прихватила со стола.
– Гроза сказал: одна, – напомнила я шепотом.
– Гроза не видел, что лежало у тебя на подушке, – так же шепотом ответила Устинья. – Постою за дверью. Если закричишь, я его этим подсвечником. Или тебя, если окажется, что ты правда некромантка и пришла его есть.
Оружейная располагалась в подвале восточной башни, за двумя дверями, окованными железом. Первая была открыта. За второй горел свет. Мастер Гроза сидел за длинным столом, на котором в ряд лежали клинки, и чистил один из них промасленной ветошью. Увидев меня, он отложил работу.
– Я сказал одна.
– За дверью Устинья Бражникова с подсвечником, – честно ответила я. – Она не войдет.
Гроза посмотрел на дверь, хмыкнул и кивнул на скамью.
Я положила перед ним перчатку и записку. Он долго смотрел на них, не прикасаясь. Потом натянул собственную перчатку, взял черную кожу двумя пальцами, повернул к свету, заглянул внутрь, под манжету. Лицо у него стало каменным.
– Откуда.
– С моей подушки. Час назад. Комнату перевернули.
Гроза поднялся, прошел вглубь оружейной, к высокому шкафу в дальнем углу, и отпер его ключом с пояса. Я видела, как он замер, открыв дверцу.
– Иди сюда, Толкова.
В шкафу на полке лежал длинный сверток из черного сукна, перевязанный шнуром, и на шнуре висела сургучная печать совета наставников. Печать была сломана. Не сорвана грубо, а аккуратно разрезана тонким лезвием и приложена обратно, так, что с первого взгляда и не заметишь. Гроза развязал шнур и развернул сукно. Внутри лежала правая фехтовальная перчатка из той же черной кожи, пустые ножны и больше ничего.
– Это вещи с той дуэли, – сказал он глухо. – Перчатки Мстислава, его ножны, его клинок. Совет велел хранить под печатью до окончания дела, а дело закрыли, и про сверток забыли. Ключ от этого шкафа есть у меня, у ректора и у попечителя академии от первых домов.
– Кто попечитель?
Гроза посмотрел на меня.
– Боярин Годимир Верейский, – сказал он. – Младший брат главы рода. Отец Всеслава.
Я стояла, держась за край полки. В голове снова, как днем на помосте, поднимался туман над рассветным лугом.
– Мастер. Кто был секундантом Мстислава на дуэли?
– Двое, как положено, – ответил Гроза. – Всеслав. И его отец.
Он закрыл шкаф, вернулся к столу и тяжело сел.
– Мне сорок семь лет, Толкова. Двадцать из них я учу клинку детей первых домов. Я видел, как Годимир Верейский дерется. Он левша от рождения. Отменный фехтовальщик, лучший в своем поколении, хотя последние годы не выходит на помост. Я написал об этом в докладной. Не обвиняя, просто написал: удар слева, из тумана, у секундантов левша. Докладную вернули, дело закрыли, а мне дали понять, что если я хочу учить дальше, мне стоит забыть, что я вообще умею писать.
– А клинок? – спросила я. – Вы сказали, в свертке был его клинок. Где он?
Гроза не ответил сразу. Он подтянул к себе толстую книгу учета, раскрыл на последних страницах и провел пальцем по строкам.
– Вчера утром, перед смотром, из оружейной на помост вынесли двенадцать учебных рапир для испытуемых, – сказал он медленно. – Выносил служка по моему списку. Двенадцать. Все из общей стойки. – Он поднял на меня глаза. – Ты помнишь, какой клинок был у тебя в руке на смотре?
Я помнила. Тяжелая, с потемневшей гардой, с тонкой гравировкой на рикассо, которую я тогда не разглядела, потому что тряслась от страха.
– Он лежал крайним, – сказала я. – Его подал мне служка.
Гроза встал, прошел к стойке учебных рапир у стены, провел рукой вдоль ряда и остановился на крайней. Снял ее. Поднес к свету. На рикассо, под слоем пыли, проступили три тонких пера.
– Тринадцатая, – сказал он. – Их было двенадцать в списке. Кто то положил в ряд тринадцатую. Клинок Мстислава. Прямо на смотр. Прямо к тебе в руку.
Он протянул мне рапиру рукоятью вперед. Я отшатнулась.
– Возьми, – сказал он. – Мне надо видеть.
Я взяла.
И он был там. Сразу, без ожидания. Не картинка, а присутствие, теплое, упрямое, злое на весь свет. Рука сама встала в позицию. Зеркально. Как днем. И я вдруг поняла, что Гроза прав наполовину: клинок помнил, но то, что сейчас стояло у меня за плечом, уже не нуждалось в клинке. Оно вошло в меня вчера на смотре и осталось.
– Он был левшой, – прошептала я. – Мстислав. Правда?
– Нет, – сказал Гроза. – Мстислав был правшой. Но свой клин он месяцами отрабатывал зеркально, с левой руки, чтобы понять, как против него пойдет левша. Прием он придумывал против левши. Он говорил мне, что готовит его для особого случая. Для человека, который однажды выйдет против него с левой руки.
Я опустила клинок. Пальцы не слушались.
– Он знал, – сказала я. – Он знал, что его хотят убить. И кто.
– Или подозревал, – Гроза забрал у меня рапиру и завернул в ветошь. – Этот клинок останется у меня, под замком, от которого ключ только у меня. А тебе, Толкова, я скажу одно. Кто то в этой академии хочет, чтобы правда вышла наружу. Он подложил тебе клинок. А кто то другой хочет, чтобы правда осталась в гробу. Он подложил тебе перчатку. И ты стоишь ровно посредине.
Устинья ждала за дверью, прислонившись к стене, с подсвечником наперевес, и по ее лицу я поняла, что дверь была не такой уж толстой.
– Годимир, – сказала она, едва мы отошли на десять шагов. – Ну конечно. Годимир.
– Ты его знаешь?
– Его все знают, – Устинья понизила голос, хотя галерея была пуста. – Самый обаятельный человек в столице. Покровитель искусств, попечитель трех академий, на всех балах танцует с дебютантками их первый танец. И младший брат. Вечно младший. Понимаешь, Агния? Ратмир получил дом, земли, место в совете у трона. А Годимир получил вежливость и перчатки. И сына, который вечно стоял за спиной у кузена.
– Пока кузен не умер, – сказала я.
– Пока кузен не умер, – повторила Устинья. – Теперь наследник Всеслав. Сын Годимира. Через него Годимир получает все, что двадцать лет получал брат. И, между прочим, это Годимир настоял на закрытии дела. Об этом шептались на весенних балах, я слышала от кузины. Сказал, что род не должен выносить горе на площадь. Все умилились.
Мы дошли до седьмой комнаты. Устинья зажгла свечу, оглядела разбросанные вещи и молча начала складывать мои платья обратно в сундук. Я смотрела на нее и не знала, как сказать спасибо.
– Не благодари, – сказала она, не оборачиваясь. – Я третий год в крыле неудачников. Мне впервые интересно жить.
Утром меня вызвали на совет наставников.
У дверей зала меня ждал Всеслав. Один, в парадном кафтане, бледный, будто тоже не спал.
– Они потребуют суда клинка, – сказал он быстро, не здороваясь. – Отец уже все подготовил. Если род выставит бойца, это будет Щербатый, наш оружейный мастер. Он убил на дуэлях шестерых. На суде клинка разрешен боевой клинок, Толкова. Не учебный.
– Зачем ты мне это говоришь?
– Затем, что я вызовусь сам, – сказал он. – Прежде чем отец назовет Щербатого. Если против тебя встану я, у тебя будет шанс. Со мной ты вчера справилась.
– Вчера справилась не я.
– Знаю, – сказал Всеслав и посмотрел мне прямо в глаза. – Поэтому и хочу встать против него еще раз.
Дверь зала распахнулась, служка назвал мою фамилию, и Всеслав отступил в сторону, пропуская меня вперед.
Зал совета оказался круглым, обшитым темным деревом, с высоким столом полукругом и одинокой скамьей для вызванного посредине. На скамье было холодно. За столом сидели семеро наставников, ректор, седой, сухой, с лицом монаха, Гроза с краю. И еще двое, для которых поставили отдельные кресла по правую руку от ректора.
Боярин Ратмир Верейский, глава рода, огромный, грузный, с черной бородой и красными от бессонницы глазами. И рядом с ним человек худощавый, светловолосый, в безупречном сером кафтане, с тонкими длинными пальцами, которые он держал сцепленными на колене. Годимир Верейский. На обеих руках у него были тонкие перчатки из серой замши.
Всеслав, вошедший следом, встал у стены позади отца. Он смотрел на меня, и я не могла понять, что было в его взгляде.
– Испытуемая Толкова, – начал ректор. – Совет рассмотрел вчерашние события. Дважды за два дня вы выполнили фамильный прием покойного Мстислава Верейского. Вчера вы приставили клинок к горлу наследника дома. Род Верейских требует изгнания.
– Род Верейских требует большего, – прогудел Ратмир. Голос у него был низкий, хриплый, голос человека, который недавно много кричал или много плакал. – Род требует выдачи. Если в этой девице сидит что то от моего сына, я хочу знать что. В моем доме. Под моим присмотром. Наши знахари разберутся.
По залу прошел шорох. Гроза резко поднял голову.
– Дозвольте сказать, – я встала со скамьи раньше, чем успела испугаться. Голос сел, пришлось откашляться. – Я дочь москательщика. Я не знаю ваших обычаев и ваших уставов. Я знаю только, что не училась у Мстислава Верейского и никогда в жизни его не видела. Если во мне что то от него есть, я этого не просила. Но и отдавать это в чужие руки не хочу. Оно пришло ко мне не для того, чтобы его разобрали знахари.
– А для чего же, девица? – спросил Годимир с вежливым любопытством, чуть наклонив голову.
Я посмотрела на его руки в серых перчатках, сцепленные на колене, и почувствовала, как за плечом у меня кто то напрягся, как напрягается человек перед выпадом.
– Чтобы договорить, – сказала я. – Он ведь не успел.
В зале стало очень тихо. Ратмир Верейский уставился на меня покрасневшими глазами, и на секунду мне показалось, что он сейчас встанет и выйдет, но он только крепче стиснул подлокотники кресла. Годимир улыбнулся, мягко и сочувственно, как улыбаются больному ребенку.
– Выдача учащейся роду противоречит уставу короны, – сказал он.
– Устав допускает суд клинка, – мягко заметил Годимир. Голос у него был совсем не похож на брата: тихий, бархатный, вкрадчивый. – Старый обычай, но действующий. Если учащаяся обвинена в присвоении чужого родового приема, она может доказать свою невиновность поединком с представителем рода. Если выстоит, обвинение снимается. Если нет, род получает право опеки. Все по закону. Никакого произвола.
Ректор помолчал, переглянулся с наставниками. Кто то кивнул, кто то отвел глаза.
– Суд клинка, – сказал он наконец. – Через три дня, на рассвете, на Нижнем лугу. Кто выступит от рода?
– Я, – сказал Всеслав от стены.
Годимир повернулся к сыну, и на секунду в его лице что то дрогнуло. Потом он улыбнулся.
– Мой сын, – сказал он ректору. – Кто же еще. Он был ближе всех к кузену.
Ректор пододвинул к Верейским лист протокола. Ратмир подписал размашисто, не читая. Годимир взял перо, помедлил, а потом неторопливо, палец за пальцем, стянул с левой руки серую замшевую перчатку, чтобы не испачкать ее чернилами.
Перо он взял в левую руку.
На безымянном пальце этой руки, тусклый, тяжелый, блестел перстень с тремя серебряными перьями на черном поле.
И моя правая рука на колене, без всякого клинка, сама собой сжалась в кулак, будто хватала рукоять, а за плечом у меня кто то тихо и отчетливо, так, что я услышала это не ушами, а всем телом, сказал: «Он».

