Левая рука
– Если ты будешь так сидеть до рассвета, у тебя к завтраку глаза станут как у совы, – сказала Устинья из темноты, не поворачиваясь от стены. – А на совиные глаза в академии реагируют хуже, чем на некромантию.
Я вздрогнула. Была уверена, что она спит.
– Ты не спишь.
– Я третий год в крыле неудачников, – буркнула Устинья и перевернулась ко мне лицом. В лунном свете ее круглое веснушчатое лицо казалось серьезным, совсем не таким, как днем. – Здесь никто не спит крепко. Ты вскочила, как будто тебя ужалили. Что приснилось?
Я смотрела на нее и думала о совете, который она сама мне дала: никому не доверять сразу. Но я была одна в чужой академии, с чужим приемом в руке и чужой памятью в голове, и если не скажу хоть кому нибудь, то к утру сойду с ума.
– Перстень, – сказала я. – На руке в фехтовальной перчатке. На левой руке. Три серебряных пера на черном поле.
Устинья села на кровати так резко, что заскрипели доски.
– Ты понимаешь, что говоришь? Три пера это Верейские. Это не просто герб, это родовой перстень, его носят только члены семьи по крови. Не слуги, не вассалы. Их всего, дай вспомнить… – она закрыла глаза, и губы ее зашевелились, будто она читала невидимую книгу. – Глава рода, боярин Ратмир Верейский. Его супруга. Младший брат главы, отец нашего красавца наследника. Сам наследник, Всеслав. И был Мстислав. Пятеро. Сейчас четверо.
Я уставилась на нее.
– Ты же третий год не сдаешь геральдику.
– Я не сдаю, потому что на экзамене спрашивают не то, что надо, – отрезала Устинья. – Спрашивают, какого цвета поле у князей Шуйских. А я знаю, кто из Шуйских с кем спит и у кого долги. Экзаменатор считает это неприличным. – Она подтянула колени к подбородку. – Четверо, Агния. Если твоя картинка не врет, один из четверых убил собственного племянника. Или сына. Или брата.
– Или она врет, – сказала я.
– Или врет, – согласилась Устинья. – Но тогда ответь мне, почему она показала тебе прием, который знали трое. Врунья с такой точностью не бывает.
Утро началось с того, что в столовой при моем появлении замолчали все столы разом. Я прошла с подносом через весь зал, и передо мной раздвигались, как перед чумной. Какой то первокурсник с гербом зайца на рукаве перекрестился. Девица за столом старшекурсниц громко сказала подругам, что некромантки питаются кровью и завтрак им без надобности.
– Не обращай внимания, – Устинья шла рядом, с таким же подносом, и совершенно спокойно намазывала масло на хлеб на ходу. – Вчера некромантка, сегодня некромантка, завтра кто то из старших подерется на дуэли из за невесты, и о тебе забудут. Главное, не бледней.
– Я не бледнею.
– Бледнеешь. Как простыня. Ешь кашу, на фехтовании пригодится.
На фехтовании пригодилась. Мастер Гроза вел первое занятие у новичков сам, и зал был набит под завязку: помимо первокурсников на скамьях сидели зрители из старших, и я понимала, что пришли они не учиться. На первом ряду, скрестив руки, сидел Всеслав Верейский в тренировочной рубахе, с рапирой поперек колен.
Первый час мы учили стойку. Гроза ходил между рядами, поправлял локти, бил тростью по коленям, не делая мне ни малейшего снисхождения. Я стояла неловко, рапира казалась тяжелой, чужой, и ни разу за час моя рука не сделала ничего, чего не велел бы мастер. Я почти успокоилась. Может быть, вчерашнее и правда было случайностью, припадком, одним на всю жизнь, и теперь я стану обычной неумелой дочерью лавочника, которую через месяц тихо отчислят за бездарность. Эта мысль, еще вчера казавшаяся бы мне страшной, сегодня почти утешала. Лучше быть бездарной, чем некроманткой. Лучше вернуться в Толковский переулок, к отцовским банкам с олифой и краской, чем стоять посреди зала с чужой памятью в руке.
Но когда Гроза проходил мимо меня в третий раз, он задержался на мгновение и тихо, не глядя, сказал: «Кисть держишь, как левша. Ты ведь правша, Толкова?» Я кивнула. Он ничего не ответил и пошел дальше, а я посмотрела на свою руку и увидела, что пальцы на рукояти легли не так, как он учил, а зеркально, будто кто то привык держать клинок иначе и теперь терпеливо поправлял меня изнутри.
– Мастер, – поднялся Всеслав, когда час подошел к концу. – Прошу дозволения на учебный поединок. С Толковой.
По залу прошел шорох. Гроза посмотрел на него долгим взглядом.
– Она держит рапиру первый день, Верейский.
– Вчера она держала ее первый день, – ровно ответил Всеслав. – И разрубила манекен приемом моего кузена. Если это был случай, сегодня он не повторится, и я извинюсь перед ней при всех. Если не случай, я хочу видеть. Это право семьи.
Я думала, Гроза откажет. Он не отказал.
– До первого касания, – сказал он. – Учебные клинки, наконечники. Толкова, в позицию.
Я вышла на помост. Колени дрожали. Всеслав встал напротив, отсалютовал, как положено, и я неловко повторила. Он был выше меня на голову, двигался легко, будто рапира была продолжением руки. Правой руки. Я смотрела на его руки, не отрываясь. Правая держала клинок. На левой, без перчатки, не было никакого перстня. Только бледная полоска на безымянном пальце, как от долго носимого кольца.
– Начали, – сказал Гроза.
Всеслав атаковал сразу. Не грубо, вежливо, почти лениво, как проверяют, закрыта ли дверь. Я отбила первый выпад чудом, второй пропустила мимо плеча, третий…
На третьем меня взяли за запястье.
Не он. Тот, другой, который стоял за плечом. Я снова почувствовала его, отчетливее, чем вчера: злость, азарт, короткую досаду на слишком медленное тело. Рука повернулась сама, клинок ушел вниз и вбок, поймал рапиру Всеслава у гарды и вывернул ее с таким хрустом, что по залу пронеслось общее «ах».
Рапира Всеслава звякнула о помост.
И тут пришла картинка. Не ночью, не во сне, а прямо здесь, посреди зала. Рассветный луг, мокрая трава, туман. Напротив меня, нет, напротив него, Мстислава, стоит широкоплечий юноша с рапирой в правой руке. Осокин. Судья в стороне, Гроза, моложе, без седины. Секунданты. Клинки сходятся, раз, другой, и Мстислав уверенно теснит соперника, он выигрывает, он знает, что выигрывает. И вдруг слева, из тумана, из того места, где стоит его собственный секундант…
– Толкова!
Я очнулась. Стояла на помосте с поднятой рапирой, и наконечник моего клинка упирался Всеславу Верейскому в горло. Прямо под кадык. Он стоял неподвижно, безоружный, и смотрел на меня без страха, но очень внимательно.
– Касание, – сказал Гроза. Голос у него был странный. – Клинок вниз, Толкова. Немедленно.
Я опустила рапиру. Рука дрожала так, что наконечник стучал о доски помоста.
– Это был не мой прием, – сказал Всеслав тихо, так, чтобы слышала только я. – Это был его прием, который он показал мне за неделю до дуэли. Он говорил, что готовит его для особого случая.
Он поднял свою рапиру, отсалютовал мне по всем правилам, повернулся и ушел со своей скамьи, не оглядываясь.
– Секундант, – прошептала я, когда Гроза подошел ко мне отобрать клинок. – Мастер, я видела. Удар пришел слева, со стороны секунданта Мстислава. Кто был его секундантом?
Гроза посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который сказал вслух что то, за что можно лишиться головы.
– Не здесь, – сказал он одними губами. – Вечером. После ужина, в оружейной. Одна.
До вечера меня не трогали. Наоборот, после фехтования от меня шарахались пуще прежнего. Слух разлетелся по академии быстрее, чем я дошла до следующего класса: изгойка приставила клинок к горлу наследника Верейских на глазах у всего курса. Одни шептали, что меня исключат до заката. Другие, что Верейские меня отравят к утру. Третьи, самые смелые, что Всеслав сам поддался, потому что влюбился с первого взгляда. Устинья, выслушав последнюю версию, хохотала так, что ее выгнали с урока словесности.
После урока словесности меня поймали в галерее. Невысокая крепкая девушка с короткой, почти мальчишеской стрижкой, с гербом на рукаве, который я уже знала по рассказам: черная осока на желтом поле. Осокины.
– Дарья Осокина, – сказала она, загораживая мне проход. – Второй курс. Сестра того, кого весь империум считает убийцей Мстислава Верейского.
Я остановилась. Устинья, шедшая сзади, тихо присвистнула.
– Я никого не обвиняю, – сказала я.
– Знаю, – ответила Дарья. – Ты сегодня на помосте приставила клинок к горлу Верейского и прошептала Грозе слово «слева». Я сидела на третьем ряду. У меня хороший слух, у всех Осокиных хороший слух, это наш единственный дар, кроме упрямства. – Она шагнула ближе. – Моего брата после дуэли сослали в полк на кавказскую линию. Без суда, по решению совета. Он пишет матушке раз в месяц. Пишет, что не понимает, как это вышло. Что он чувствовал: удар не его. Что Мстислав упал раньше, чем его клинок коснулся. Ему никто не поверил, потому что он Осокин, а Верейские первый дом.
– Чего ты хочешь от меня?
– Правды, – сказала Дарья. – Ты что то видишь. Я не знаю как, и мне плевать, некромантия это или нет. Если ты увидишь, кто ударил слева, скажи мне первой. Не Грозе, не совету. Мне. Мой брат гниет в окопах за чужую руку.
Она ушла, не дожидаясь ответа. Устинья проводила ее взглядом.
– Вот тебе и вторая половина академии, – сказала она задумчиво. – Одна половина боится тебя. А вторая, кажется, начинает на тебя охотиться. Причем с разными целями.
Всеслав ждал меня у лестницы в дальнее крыло, один, прислонившись к перилам. Устинья, увидев его, мгновенно вспомнила, что забыла в классе чернильницу, и испарилась.
– Ты смотрела на мою руку, – сказал он без предисловий. – На помосте. Не на клинок, на левую руку.
– Смотрела.
– Искала перстень, – он поднял ладонь, показывая бледную полоску на безымянном пальце. – Я снял его в день похорон Мстислава и положил ему в руку, в гроб. У нас так прощаются с теми, кого любят. Я носил его с двенадцати лет, и полоска теперь не сходит. – Он опустил руку. – Не знаю, что ты видишь, Толкова. Но если ты ищешь среди моей семьи, ищи внимательно. Потому что если ошибешься, тебя не отчислят. Тебя сотрут. И я не смогу этому помешать, даже если захочу.
– А ты хочешь? – спросила я.
Он посмотрел на меня долго, так же, как на помосте, без страха.
– Я хочу знать, кто убил моего брата, – сказал он. – Мы росли вместе. Я называл его братом, хоть он и кузен. Все остальное вторично.
К ужину я почти поверила, что день кончится спокойно.
Мы зашли в седьмую комнату после ужина вместе, чтобы я взяла шаль перед оружейной, Устинья впереди, рассказывая что то смешное про наставницу по этикету. Она открыла дверь, шагнула внутрь и замолчала на полуслове.
Комнату перевернули. Мой сундук стоял с вывороченным дном, скромные платья валялись по полу, книги, которые отец купил мне в дорогу на последние деньги, были разодраны по корешкам. Половина Устиньи осталась нетронутой, будто вор точно знал, где чье.
– Вот же... – начала Устинья и не договорила.
На моей подушке, аккуратно, как подарок, лежала фехтовальная перчатка. Одна. Левая. Из хорошей черной кожи, потертая на ладони от долгого хвата. На безымянном пальце кожа была вытерта кругом, светлым, четким, будто много месяцев подряд поверх перчатки там сидел перстень, а потом его сняли.
Под перчаткой лежал клочок бумаги, и на нем было написано всего три слова ровным, не спешащим почерком:
«Хватит вспоминать. Толкова».

