Обед у старшины
Данила стоял на пороге, прислонившись плечом к косяку, и разглядывал висящую на одной петле дверь с видом знатока.
– Ожог постарался? – спросил он. – Красиво. Я бы на твоем месте так и оставил, для сквозняка. У вас тут чем-то паленым несет, Гарт.
– Сахар жгли, – сказал я. – Для карамели.
– В четыре утра.
– Не спалось.
Данила хмыкнул и перевел взгляд на Ясну за моей спиной. Взгляд у него стал другим, короче и острее, будто он пересчитывал ее, как мешки на складе.
– В полдень, в доме старшины на Медном ряду, – сказал он. – Старшина не любит, когда опаздывают. И не любит, когда приходят с пустыми руками. Хотя… – Он понизил голос, и насмешка из него вдруг ушла. – Хотя тетрадь на твоем месте я бы с собой не брал. Если у тебя хватит ума.
– Это совет или угроза?
– Это я просто так сказал, – ответил Данила и ушел, насвистывая, раньше, чем я успел понять, что это было.
Ясна молчала, пока его шаги не стихли.
– Он никогда не говорит просто так, – сказала она.
– Я заметил.
Тетрадь я спрятал сам. Попросил Ясну вскипятить воды, а пока она возилась у печи, сунул тетрадь, завернутую в клеенку, в бочку с поташом в кладовой, на самое дно, под плотный серый слой. Поташ разъедает кожу, и ни один вор не полезет туда голыми руками. Когда я вернулся, Ясна посмотрела на меня, на мои побелевшие от щелочи пальцы, и ничего не спросила. Только отвернулась к печи чуть резче, чем нужно.
Она заслужила это недоверие, и она это знала. Легче от этого не было ни ей, ни мне.
До полудня оставалось время, и я пошел в гильдейский дом. Проверить одну вещь, которая не давала мне покоя с ночи. Пров сидел на своем месте, в тех же нарукавниках, над той же книгой регистрации, и при виде меня поджал губы, как кошелек.
– Демонстрация через два дня, Гарт. Раньше не приму.
– Я не за этим. Хочу посмотреть свою запись. Проверить, правильно ли вписали имя.
Он неохотно развернул книгу. Моя строка стояла последней на странице, вчерашняя, с жирной печатью. Чернила вчера были светло-серыми, как все свежие чернила из дубовых орешков, а за ночь уже потемнели до синеватого. Так ведут себя такие чернила: пишешь бледно, а через день, два, неделю строчка чернеет, пока не станет почти черной. Мы в лаборатории делали такие для реставраторов и нахлебались с ними. Их нельзя подделать задним числом. Возраст виден на глаз.
Над моей строкой была еще одна. Втиснутая между двумя старыми записями так плотно, что буквы налезали на соседние. «Подмастерье Данила Кресов, по поручению старшины Е. Браги. Способ получения света без огня и масла». Дата: двенадцать дней назад.
Чернила были бледно-серые. Светлее моих.
– Когда сделана эта запись? – спросил я.
– Когда указано, – отрезал Пров, не поднимая глаз.
– Двенадцать дней назад эти чернила были бы уже черными, как у соседних строк. А они светлее моих вчерашних. Значит, их писали сегодня утром. Или ночью.
Пров посмотрел на меня поверх нарукавников долгим, тяжелым взглядом. Руки у него лежали на книге, и я заметил, что пальцы мелко дрожат.
– Ты умный мальчик, Гарт, – сказал он тихо. – Мастер тоже был умный. Я сорок лет в этом кресле и хочу просидеть в нем еще десять. Иди на свой обед.
– Если вы это видите, почему молчите?
– Потому что я старый и трусливый, – ответил Пров просто. – А ты молодой и еще нет. Пройдет.
Он захлопнул книгу.
Ясна ждала меня на углу Медного ряда, в чистом переднике, с косой, заплетенной заново так туго, что у нее, наверное, болела голова. Я рассказал ей про запись Данилы. Она выслушала, не перебивая.
– Он и раньше так делал, – сказала она. – Брага. Когда мастер нашел, как варить мыло, которое не сушит руки, через месяц это мыло уже продавал цех. Под именем Браги. Мастер тогда смеялся. Говорил, пусть, мыло для всех.
– А сейчас?
– А сейчас не мыло, – сказала она. – Феликс. Если он спросит меня там, за столом, я не знаю, что отвечу. Я пять лет отвечала ему, когда он спрашивал. Это как привычка. Как ходить, не глядя под ноги.
– Тогда смотри под ноги, – сказал я. – И на меня.
Она кивнула, и мы пошли.
Дом старшины Браги стоял на лучшем углу Медного ряда, двухэтажный, с медным флюгером в виде ступки и цветными стеклами в окнах. Нас встретила служанка, провела наверх, в столовую, где пахло жареной уткой и воском, и усадила за стол, накрытый на четверых. Данила уже сидел у окна, с краю, и на этот раз даже не взглянул на нас.
Старшина Евстафий Брага вошел последним. Невысокий, полный, седой, с мягким круглым лицом доброго дедушки и маленькими ухоженными руками. Кафтан темно-синий, по гильдейскому уставу, с рядом медных пуговиц в позолоченных ободках. Он обнял Ясну, прижал к себе, погладил по голове, как погладил бы внучку, и она стояла в его объятиях деревянная, с опущенными руками.
– Выросла-то как, – сказал он ласково. – Совсем невеста. Садись, девочка. И ты, Феликс, садись. Какое горе, какое горе. Освальд был лучшим из нас.
Мы сели. Утку разложили по тарелкам. Брага ел с удовольствием, аккуратно, промокая губы салфеткой, и говорил о пустяках: о ценах на поташ, о новом налоге на уголь, о том, что в этом году ранний снег. Я смотрел на его руки. На левом обшлаге, среди трех позолоченных пуговиц, была четвертая, простая медная, без ободка. Пришитая недавно, другими нитками.
– Ты хорошо вчера говорил с Ожогом, – сказал Брага, отложив нож. – Весь квартал пересказывает. Про завещание и старшин. Толково. Освальд бы гордился. – Он улыбнулся. – Поэтому я буду с тобой говорить, как с мужчиной. Тетрадь мастера принадлежит цеху. Я предлагаю за нее сто золотых, звание мастера без экзамена и погашение всех долгов мастерской. Сегодня же.
– Щедро, – сказал я.
– Разумно, – поправил он. – Послушай, мальчик. Ты думаешь, что держишь в руках богатство. А держишь ты фитиль. Гильдия Пламени кормит полгорода: лесорубов, возчиков, маслобойщиков, фонарщиков. Если завтра на площади засветится холодный огонь, послезавтра они придут в наш квартал с факелами. Настоящими. Я видел, как горел Медный ряд сорок лет назад, из-за куда меньшего. Я не хочу видеть это снова. Формула должна уйти к ним, тихо, за хорошие деньги и с гарантиями для цеха. Тогда все будут живы.
Он говорил искренне. Я видел это так же ясно, как видел свежие чернила в книге Прова. Он правда боялся за свой цех. Он правда верил, что поступает правильно. Хуже людей, которые верят, что поступают правильно, только люди, которые при этом не стесняются в средствах.
– Мастер тоже так считал? – спросил я.
– Мастер был упрям, – вздохнул Брага. – Пять лет назад он дал слово Гильдии Пламени, что не будет разглашать способ. Под свидетельством цеха. Он получил от них деньги на опыты, много денег. А потом решил, что слово можно забрать обратно. Так не делается, Феликс.
– И поэтому он умер?
Данила у окна перестал жевать. Ясна рядом со мной опустила вилку.
Брага посмотрел на меня без всякого выражения.
– Он умер от взрыва реторты. Старые руки.
Я достал из кармана тряпицу, развернул и положил на скатерть перед его тарелкой медную пуговицу с позолоченным ободком. Пестик в ступке.
– Я нашел ее вчера ночью под рабочим столом мастера. В лаборатории, которую заколотили досками в день его смерти и с тех пор не открывали.
Брага посмотрел на пуговицу, потом на свой обшлаг, будто только сейчас заметил, что пуговица там не своя. И улыбнулся. Ласково.
– Я заходил к Освальду за неделю до его смерти. Мы пили отвар и спорили. Пуговица могла оторваться тогда. Под стол, знаешь ли, редко заглядывают.
– А селитру в банке тоже неделю назад заменили?
Тишина в столовой стала плотной, как остывающий воск. Брага медленно промокнул губы салфеткой и сложил ее вчетверо.
– Вот об этом, мальчик, я и хотел поговорить, – сказал он. – Раз уж ты сам дошел до банки. Ясна, девочка, расскажи Феликсу, откуда в мастерской взялась последняя банка селитры.
Ясна вздрогнула. Я повернулся к ней.
– Со склада, – сказала она. – Я получала реактивы для мастера раз в месяц. По записи.
– Не в этот раз, – мягко напомнил Брага. – В этот раз я встретил тебя у склада и сказал, что сам получил твою долю, чтобы тебе не ждать в очереди. И отдал тебе банку. Запечатанную, со знаком ступки. Ты принесла ее домой и поставила на полку вместо старой. Своими руками. Правда ведь?
Ясна смотрела на него, и лицо у нее медленно белело, начиная с губ.
– Вы сказали, что там селитра, – прошептала она.
– Я сказал, что там реактивы для мастера. Больше ничего. – Брага развел маленькими руками. – А кладовщик на складе запомнил, что в тот день ты за своей долей не приходила. Записи нет. Банку в мастерскую принесла ты. Поставила на полку ты. Старшина цеха в этот день был на совете, при двадцати свидетелях.
– Но это вы… – начал я.
– Докажи, – сказал Брага, не повышая голоса. – Пуговицу я потерял неделей раньше, это подтвердит мой слуга. Банку никто не видел у меня в руках. А подмастерье, которую я пять лет назад пристроил к мастеру из жалости, из сиротского приюта, и которая все эти годы носила мне сплетни о каждом его шаге, вдруг приносит в мастерскую отраву, а потом прячет тетрадь с формулой. Кому поверят старшины? Кому поверит городской судья?
Ясна вскочила. Стул за ней опрокинулся с грохотом. Она смотрела то на Брагу, то на меня, и в глазах у нее был не страх, а что-то гораздо хуже: она вспоминала. Банку, полку, свои собственные руки.
– Я убила его, – сказала она едва слышно. – Это я.
– Нет, – сказал я. – Тебя использовали. Это разные вещи.
– Для суда нет, – заметил Брага. – Сядь, девочка. Никто никого не повесит, если Феликс будет благоразумен. Сто золотых. Тетрадь. И демонстрации не будет. А запись Данилы в книге Прова останется первой. Все тихо, все живы.
Данила у окна поднялся, отодвинул тарелку и сказал, глядя в стол:
– Я пойду, старшина. Мне нехорошо.
Брага кивнул, не глядя на него. Данила прошел мимо меня к двери, и, проходя, задел меня плечом, неловко, будто споткнулся. Что-то твердое сунулось мне в ладонь. Я сжал кулак, не опуская глаз.
Ясна выбежала следом, раньше, чем я успел ее остановить. Я услышал, как хлопнула внизу дверь, и остался один напротив старшины, утки и медной пуговицы на скатерти.
– У тебя до завтрашнего вечера, – сказал Брага, беря с блюда яблоко. – Не торопись. Подумай о девочке. Она ведь тебе, кажется, нравится.
На улице я разжал кулак. На ладони лежал сложенный в тугую полоску клочок бумаги, неровный, будто вырванный из тетради. Выдранный листок. Корешок у него был светлый, свежий. На нем знакомым аккуратным почерком мастера Освальда были выписаны пропорции, а сверху стояло: «Тепловой огонь. Лист первый из шести».
Под ним, торопливым карандашом, другой рукой: «Остальные пять у него в сейфе. Он и меня подставит. Д.».
Я бежал до мастерской всю дорогу, расталкивая возчиков и не слушая, что кричат мне вслед торговки с лотков. Дверь по-прежнему висела на одной петле, в мастерской было тихо, пахло щелоком и остывшей печью. Ясны не было. Я прошел в кладовую.
Крышка бочки с поташом лежала на полу. Поташ был рассыпан вокруг серым веером, и на этом сером, отчетливо, как на свежем снегу, отпечатались следы. Маленькие. Женские. И ни одного другого.
Клеенчатого свертка в бочке не было.

