Дилижанс в семь
До бюро мы добежали быстрее, чем шли к мельнице, потому что на этот раз Северов смотрел под ноги, а я не смотрела вовсе. Калитка была закрыта, дверь заперта, вывеска с чайником покачивалась на ветру и поскрипывала, как всегда. Свет в окне мастерской уже погас.
Я открыла дверь своим ключом. Внутри пахло полынью, воском и чем-то чужим, дорогим, похожим на запах одеколона, которым в нашем городе не пользовался никто, потому что его не продавали ближе, чем в губернском центре.
Свеча на столе наставницы была еще теплой. Рядом с ней лежал плотный конверт с сургучной печатью, и печать эту я уже видела сегодня. На пустом ящике в подвале.
Северов взял конверт раньше, чем я успела протянуть руку. Сломал печать, развернул лист, прочитал, и я увидела, как у него на скуле дернулась мышца.
– Читайте вслух, – сказала я. – Раз уж письмо лежало на моем столе.
Он помолчал, потом прочитал ровным голосом, каким, наверное, читал протоколы:
– «Ревизору Северову. Проверку бюро бытовой магии города Каменска прекратить за отсутствием состава нарушения. Практикантку второй ступени С. Ворожееву доставить в столицу для дальнейшего обучения под личную ответственность ревизора. Дилижанс завтра в семь вечера. Начальник палаты контроля магических практик Громов».
– Для дальнейшего обучения, – повторила я. – Это звучит почти вежливо.
– Там приписка, – сказал он и перевернул лист. Почерк на обороте был другой, быстрый, с сильным нажимом, будто писали наспех, стоя. – «Марк, ты хорошо поработал. Как всегда. Г.»
Он сложил лист пополам, потом еще раз, и положил на стол так аккуратно, будто тот был стеклянным.
– Громов, – сказала я. – Человек с совой на трости?
– Человек с совой на трости, – подтвердил Северов. – Мой начальник. Человек, который взял меня в палату, когда мне было шестнадцать, и который двенадцать лет учил меня не задавать вопросов, на которые мне не положено знать ответ. Я думал, он меня бережет.
– От чего?
Он не ответил. Сел за стол наставницы, как сидел утром, и долго смотрел на погасшую свечу.
– Завтра, – сказал он наконец. – Мы договорились обменяться завтра. Идите спать, госпожа Ворожеева. Я посижу здесь. Если тот, с тростью, решит вернуться, пусть застанет меня, а не вас.
Спать я, конечно, не пошла. Поднялась к себе в каморку над мастерской, посидела на кровати, послушала, как внизу скрипит стул под ревизором, который не умеет сидеть неподвижно, и спустилась обратно с двумя кружками чая с чабрецом.
Он поднял голову, когда я поставила кружку перед ним, и посмотрел на нее так, будто не помнил, когда ему в последний раз приносили чай просто так, без повода и без протокола.
– Вы должны меня бояться, – сказал он. – Я приехал вас закрывать. А теперь, судя по этому письму, приехал вас увозить.
– Я боюсь, – сказала я. – Но чай от этого хуже не становится.
Он отпил. Поморщился, потому что чай был горячий, и отпил снова.
– Чабрец, – сказал он. – Мама заваривала такой. Сто лет не пил.
Мы сидели молча до тех пор, пока за окном не посерело, и это было самое спокойное молчание за всю неделю.
Утро началось с козы.
Коза была белая, рогатая и принадлежала вдове Пелагее Фоминичне, и со вчерашнего вечера разговаривала стихами. Кто-то из соседских мальчишек, насмотревшись на ярмарочного фокусника, прочитал над ней заговор из дешевой книжки, и теперь коза стояла посреди бюро и на каждый вопрос отвечала рифмой.
– Как тебя зовут? – спросила я, раскладывая на столе травы.
– Меня зовут Звездочка, мне мила березочка, – сообщила коза басом. – А хозяйка у меня жадная, как свинья.
– Слышите?! – всплеснула руками Пелагея Фоминична. – Она меня позорит на всю улицу! Вчера священнику сказала, что у него пузо как у пузыря!
Северов сидел в углу на табурете, с блокнотом на колене, и смотрел на козу с выражением человека, которому очень хочется засмеяться, но протокол не позволяет. Он не спал всю ночь. Под глазами у него лежали тени, волосы стояли торчком, и он был похож не на столичного ревизора, а на нашего пастуха после свадьбы кума.
Козу я расколдовала за четверть часа: заговор был дрянной, книжный, держался на одной ниточке, и стоило эту ниточку найти, как он рассыпался. Звездочка напоследок сообщила, что ревизор похож на цаплю, и замолчала, к величайшему облегчению хозяйки.
За козой пришел мальчишка с икотой, от которой у него изо рта вылетали мыльные пузыри, за ним кузнец, у которого наковальня перестала звенеть и начала вздыхать, за ним старушка, которая хотела зелье, чтобы муж перестал храпеть, и очень расстроилась, узнав, что муж у нее умер три года назад и храпит, стало быть, кто-то другой. Этого другого мы нашли у нее под печкой: молодой домовой, который прибился из соседнего дома и стеснялся попроситься официально.
Последним пришел господин Кочетков. Одетый, слава всем богам, с пирогом с вязигой, завернутым в полотенце, и с таким виноватым видом, будто это он вчера превратил свои слова в лягушек.
– Обещал, – сказал он, кладя пирог на стол. – Уговор есть уговор. Вы уж простите, что я про баб тогда... это я не про вас. Это я про тещу.
– Лягушки так и поняли, – заверила я.
Он потоптался у порога и вдруг понизил голос, покосившись на Северова.
– Я вот еще что. Ночью не спалось после вчерашнего, вышел во двор покурить. А мимо, по мельничной дороге, карета проехала. Черная, без фонарей, кони в попонах, чтоб не стучали. Я бы и не заметил, да у нее на дверце герб блеснул, когда луна вышла. Столичный. С орлом и весами. Ехала от мельницы, тяжело ехала, будто камни везла.
Северов медленно отложил блокнот.
– От мельницы, – повторил он. – Во сколько?
– Да за полночь уже. Может, в час.
Мы ушли из подвала в первом часу. Карета проехала сразу после нас. Будто ждала, пока мы уйдем.
К полудню я вымоталась так, будто разгрузила подводу с дровами. Северов закрыл блокнот и посмотрел на меня.
– Вы приняли одиннадцать клиентов за утро, – сказал он. – Ни один не ушел недовольным. Кузнец, по-моему, хотел на вас жениться.
– Кузнец хочет жениться на всех, кто починил ему наковальню. Это вы в протокол запишете?
– Я запишу, что практикантка второй ступени работает на уровне четвертой, – сказал он. – И что бюро закрывать нельзя, потому что тогда этот город утонет в говорящих козах через неделю.
– Вы же сказали, что обязаны оформить закрытие.
– Я сказал это вчера. Вчера я был еще ревизором, который не знал, для чего его сюда прислали.
Дверь распахнулась, и в бюро вплыла госпожа Ляпина, хозяйка конторы «Чистый дом» с соседней улицы. Высокая, в модной шляпке с вишнями, она окинула взглядом полынь на потолке, козью лужицу на полу и Северова в углу, и улыбнулась так сладко, что у меня заныли зубы.
– Стешенька, – пропела она. – Я слышала, у вас гости из столицы. Какое несчастье. Если бюро закроют, приходи ко мне, я возьму тебя помощницей. Платить много не смогу, но на хлеб хватит.
– Это вы написали в палату, – сказал Северов из угла. Не спросил. Сказал.
Ляпина повернулась к нему, и сладость с ее лица сползла, как глазурь с пирога в жару.
– Я написала правду, – сказала она. – Аграфены неделю нет, девчонка принимает людей без надзора. А у меня трое детей, господин ревизор, и городской совет каждый год выбирает, какой конторе отдать подряд на чистку колодцев. Каждый год выбирают ее. Потому что она старше, потому что к ней привыкли. Я написала правду и не стыжусь.
– Правда в том, что вы написали одну строчку, – сказал он. – А в палату пришло четыре страницы. С описанием метки на руке практикантки. Вы знали про метку, госпожа Ляпина?
Она растерялась. По-настоящему, без игры.
– Какую метку? Я ничего не писала ни про какую метку. Я написала, что ее нет семь дней, и все. Я даже подписываться не стала, побоялась. Отдала письмо господину, который весной к Аграфене ездил. С тростью. Он сказал, что сам отвезет в столицу, так быстрее.
В бюро стало тихо. Даже вздыхающая наковальня за окном во дворе кузницы, кажется, перестала вздыхать.
Ляпина переводила взгляд с меня на ревизора и обратно и медленно бледнела под своей шляпкой.
– Я что-то не то сделала? – спросила она совсем другим голосом, без глазури. – Он был такой обходительный. Ручку мне поцеловал. Сказал, что в столице ценят сознательных граждан и что подряд на колодцы теперь точно мой. Стешенька, я же не хотела, чтобы с тобой что-то случилось. Я хотела, чтобы у меня дети в школу пошли в новых ботинках.
– Я знаю, – сказала я, и это была правда.
Ляпина ушла, забыв предложить мне место помощницы еще раз. Северов запер за ней дверь, перевернул табличку на «закрыто» и повернулся ко мне.
– Обмен, – сказал он. – Я первый. У меня была сестра. Вера. На шесть лет младше. У нее на запястье был такой же полумесяц с точкой, мама говорила, родинка. Когда Вере исполнилось двенадцать, к нам пришли из палаты. Громов пришел. С тростью. Сказал, что у девочки редкий дар и ее нужно учить в столице, в закрытом пансионе. Мама плакала, но подписала. Через год нам сообщили, что Вера умерла от лихорадки. Тела не отдали, сказали, что зараза. Мне было восемнадцать. Громов взял меня к себе в палату и сказал, что так я смогу служить памяти сестры.
Он говорил ровно, без пауз, как зачитывают протокол, и от этой ровности было страшнее, чем если бы он кричал.
– Двенадцать лет я видел в закрытом реестре палаты строку «носители полумесяца», – продолжил он. – Без имен. Одни номера. Мне говорили, что это учет опасных дарований. Когда вчера мой прибор вспыхнул у вашей руки, я понял, что знаю, что это за номера. Теперь ваша очередь, госпожа Ворожеева.
Я смотрела на него и понимала, что в видении наставница сказала правду. Его прислали за мной. Он просто не знал об этом.
– Когда я коснулась воды, – сказала я, – я увидела Аграфену Тихоновну. В комнате без окон, за железной дверью с печатью особого хранения. Она сказала, что ее забрали. И сказала не верить вам. Потому что вас прислали за мной.
Он кивнул, медленно, будто получил подтверждение тому, о чем догадывался с ночи.
– Она права, – сказал он. – Меня прислали за вами. И если бы вчера утром в подвале Кочеткова вы не держали ведро с лягушками, а я не полез их ловить, я бы, наверное, привез вас в столицу сегодня в семь и считал бы, что выполнил долг. Как всегда.
– А теперь?
– А теперь у меня приказ, подписанный человеком, который забрал мою сестру, – сказал он. – И семь часов до дилижанса. И я не знаю, что с этим делать.
Я хотела ответить, но в этот момент амулет у меня на шее стал теплым. Сначала чуть-чуть, как нагретый в ладони камешек, потом сильнее, до жара, так что я схватилась за шнурок и вытащила его из-под воротника. Камешек светился изнутри мягким желтым светом, как светился всегда, когда наставница звала меня с рынка к ужину.
– Стеша, – сказал амулет голосом Аграфены Тихоновны. Родным, хрипловатым, живым. – Девочка моя, наконец-то. Колпак сняли, я могу говорить. Слушай внимательно. Садись в дилижанс. Сегодня, в семь, с ревизором. Пусть везет, не спорь. Я жду тебя в столице. Все объясню, когда приедешь.
Свет погас. Камешек остыл в моей ладони так же быстро, как нагрелся.
Я подняла глаза на Северова. Он смотрел на амулет, и лицо у него было такое, какое, наверное, было у меня ночью у каменной чаши.
– Вчера, в воде, она сказала мне не верить вам и не ехать, – сказала я тихо. – А сейчас она говорит садиться в дилижанс. Это ее голос, Марк. Оба раза это был ее голос.
Я впервые назвала его по имени и даже не заметила этого. Заметила только, как он вздрогнул.
– Значит, один из двух голосов вам лжет, – сказал он. – И до семи вечера нам нужно понять, какой.

