Глава 3. То, что выбирает
Внутри было пусто.
Лада стояла с ключом в руке и смотрела в шкаф, где не оказалось ничего страшного: три полки, темное дерево, слой пыли ровный, как снег на подоконнике.
На средней полке лежала женская перчатка. Левая, лайковая, когда-то белая, теперь цвета старого чая. У запястья, мелким швом, две буквы: В и Х.
Рядом с перчаткой стояло зеркальце в оловянной оправе, размером с ладонь, и от него пахло горелым.
И на дне шкафа, на доске, был нарисован мелом круг.
Не начерчен. Нарисован от руки, неровно, дрожащей линией, с четырьмя знаками по краям, из которых Лада узнала только один, и этот один означал "держи".
Круг был замкнут изнутри.
Она поняла это не сразу, а когда поняла, у нее онемели губы. Мелом внутри круга рисуют, когда закрывают что-то снаружи. Когда закрываются сами, знаки ставят наружу. Здесь знаки смотрели внутрь, в центр, и это значило, что человек, который рисовал, сидел вот тут, на этой доске, поджав ноги, и запирал себя изнутри.
– Ты долго шла, – сказал шкаф.
Пыль на средней полке шевельнулась.
Она поднялась не как поднимается пыль, не облаком. Она встала столбиком, тонким, в палец толщиной, потом качнулась, потом легла обратно, а потом вся передняя часть полки посерела и потемнела разом, будто на дерево изнутри выступила влага.
– Ты кто? – спросила Лада.
– Я то, что осталось.
– Как ты знаешь мое имя?
– Я знаю все твои имена. Их у тебя два, и второе тяжелее. – Пауза. – Лада Андреевна. Никто не спросил, откуда взялось второе. Никто ни разу не спросил. Ты заметила?
Лада стояла и не могла отвести взгляда от круга.
– Мне сказали тебя не открывать.
– Он всем это говорит.
– Кто.
– Тот, кто держал меня двадцать лет и устал.
Серое подтекло к краю полки и остановилось у самой кромки, точно у невидимой черты. Лада вспомнила треснувшую печать и поняла, что черта была именно там, где лежал воск.
– Мне нужна рука, – сказал шкаф. – Только рука. Одна минута. Я двадцать лет считала здесь свои собственные удары, и их было столько, что ты не выговоришь это число. Дай руку, и я замолчу.
– Нет.
– Тогда я буду звать.
– Зови.
– Я буду звать каждую ночь. Ты станешь спать днем и не высыпаться. Ты начнешь ошибаться в печатях, и он это увидит, и решит, что ты не годишься, и приведет сюда другую. – Голос стал совсем тихим и очень домашним, будто говорили в подушку рядом. – Другая будет с фамилией. За другой придут. За тобой не придут, Лада. Ты сама знаешь.
Лада сделала шаг назад.
Она сделала его правильно, левой ногой, по целой доске, и все равно оступилась, потому что нога попала в затертый полукруг, а полукруг оказался чуть ниже уровня пола, вытоптанный за годы на полпальца.
Она взмахнула рукой, чтобы поймать равновесие.
Кисть на секунду ушла за кромку воска.
Ничего не ударило. Не было ни вспышки, ни боли. Просто вокруг левого запястья сомкнулось холодное кольцо, ровно, аккуратно, как застегивают браслет, и Лада услышала над самым ухом длинный, тихий, совершенно человеческий выдох облегчения.
– Спасибо, – сказал шкаф.
Дверь без ручки ударила в стену.
Сорн шел по галерее быстро, и Лада впервые увидела, как он двигается, когда не считает нужным выглядеть деканом. Он был в рубашке, без сюртука, с непокрытой правой рукой, и лицо у него было не злое. Оно было такое, какое бывает у людей, которые опоздали на два года и еще бегут.
– На пол, – сказал он. – Спиной к окнам. Плечи опустить.
Она села.
– Контур ставьте. Один.
– Магистр, у меня на руке...
– Вижу. Контур.
Она поставила. Он вышел криво, провис у левого края, и Лада опустила плечи и вспомнила про воду в сосуде, и провис ушел.
– Держите ровно. Что бы вы сейчас ни услышали, вы держите уровень. Если вы дернетесь вверх, порвется, и рванет внутрь. Ясно?
– Ясно.
Сорн встал между ней и шкафом.
Он поднял левую руку ладонью к дверце, и Лада увидела, как белый шрам у него на запястье потемнел и налился, как наливается старый рубец на холоде. Он ничего не произносил. Он просто стоял, и в галерее начало убывать воздуха.
Серое на полке вспухло и подалось вперед.
– Рэйден, – сказал шкаф.
Он не ответил.
– Рэйден, ты стал старше меня. Это забавно.
Он повел ладонью вбок, будто задергивал штору.
То, что было на полке, поволокло обратно, к дальней стенке, медленно, с натугой, и оно сопротивлялось, а Лада сидела на полу, держала уровень воды в невидимом сосуде и смотрела, как у декана факультета ограждения по виску идет вниз тонкая струйка, и это была не вода.
– Она уже моя, – сказал шкаф. – Ты опоздал на четыре удара.
– Знаю, – сказал Сорн.
Он свел пальцы.
Дверца захлопнулась сама, воск на печати оплыл и лег заново, уже не серый, а почти черный, и в галерее сразу стало можно дышать.
Сорн опустил руку и постоял, глядя в пол.
Потом он повернулся, подошел, присел перед Ладой на корточки и взял ее левую руку.
Вокруг запястья шло кольцо. Тонкое, бледное, чуть вдавленное в кожу, будто она сутки проносила тесный браслет и только что его сняла. Оно было холодное. Оно было холоднее ее самой.
– Дышите, – сказал Сорн.
– Я дышу.
– Вы не дышите. Вы считаете. Перестаньте считать, Веснич, здесь нечего считать.
Она поняла, что и правда считает. Про себя, ровно, как ступени на лестнице. Восемнадцать. Девятнадцать. Двадцать.
Он не отпускал ее руку, и она не отнимала, и это длилось на несколько секунд дольше, чем было объяснимо чем бы то ни было.
– Магистр, – сказала Лада. – Ключ был от крыла.
– Да.
– Он открыл шкаф.
Сорн поднял голову.
– Этот ключ не открывает шкафы, – сказал он.
– Он открыл.
В кабинете декана было холодно и почти пусто. Стол, два стула, полка с восемью корешками, окно во двор. Ни одного личного предмета. Лада отметила это машинально и тут же подумала, что человек, у которого нет ни одной личной вещи, либо ничего не нажил, либо все убрал.
Ольвен Крест выравнивал бумаги большим пальцем.
– Проникновение в опечатанное хранилище, – говорил он. – Срыв кафедральной печати. Глава седьмая, пункт два. Это уже не отчисление, декан, это отчисление с передачей в надзор Гряды.
– Печать сорвана не была, – сказал Сорн.
– Она треснула.
– Воск трескается от сырости. Крыло не топят с осени. У меня в описи за прошлый год двадцать шесть перепечатанных шкафов, все по одной причине.
Ольвен посмотрел на него поверх бумаг.
– Вы покрываете студентку.
– Я берегу свое крыло от комиссии, которая будет ходить там в уличной обуви.
Ирма стояла у окна и молчала.
Она пришла на шум ночью, одной из первых, и видела и раскрытый шкаф, и мел, и перчатку. Сейчас она смотрела во двор, сцепив пальцы, и Лада поймала себя на том, что смотрит не на нее, а на ее туфли. Узкие, на низком каблуке, с округлым носком.
Ровно такие оставляют маленький полукруг в пыли.
– Далль, – сказал Ольвен. – Вы были на месте. Ваше слово.
Пауза вышла длинной.
– Печать треснула от сырости, – сказала Ирма, не оборачиваясь. – Крыло не топят с осени.
Ольвен пожевал губами, собрал бумаги, выровнял их и встал.
– Хорошо. Тогда так. Отработка студентки Веснич увеличивается на сто часов за нарушение порядка обхода. Итого четыреста. Декан, вы подтверждаете личный надзор?
– Подтверждаю.
– Письменно.
– Письменно.
Дверь за проктором закрылась.
Ирма отошла от окна. Она посмотрела на Ладу так, будто хотела что-то сказать, но вместо этого сказала другое, деловым голосом старшей ассистентки:
– Ваш нижний луч завалился еще на четверть. Спите днем. – И вышла.
Они остались вдвоем.
Сорн выложил на стол перчатку. Ту самую, левую, лайковую, цвета старого чая, с двумя буквами у запястья. Он положил ее не в середину стола, а на край, ближе к себе, и накрыл ладонью, и не убирал руку.
– Двадцать лет назад, – сказал он, – в этом крыле работали трое. Двое студентов и наставник. Проклятие звали Девятым узлом, оно жило в жиле под фундаментом и питалось тем, что здание старое. Наставник считал, что его можно перенести. Он ошибся.
– Перенести куда?
– В сосуд. Сосудом должен был стать медный корпус. Проклятие переходит только туда, где есть, за что зацепиться, а в меди зацепиться не за что, поэтому его сначала берут на человека, а с человека уже переводят. Это называется временное несение. По уставу оно запрещено уже четырнадцать лет. Тогда не было запрещено.
– Кто нес?
– Верена Хольд.
Он произнес это имя так же ровно, как говорил все остальное, и только пальцы у него на перчатке шевельнулись.
– Перенос не удался, – сказал Сорн. – Она успела дойти до северной галереи и заперлась в шкафу. Изнутри. Мелом. Она сидела там четыре дня, и все четыре дня узду держал второкурсник, у которого было девятнадцать долей и никакого понимания, что он делает.
Лада посмотрела на его левое запястье.
Белая черта, ровная, как проведенная по линейке.
– Узду не отпускают, – сказала она. – Ее срезают.
– Ее срезают, – согласился он. – Когда несущий перестает быть человеком, а держащий больше не может. Тогда все, что осталось, остается в шкафу. Двадцать лет считалось, что там уже ничего нет. Прибор показывал ноль четыре, потом ноль пять, потом ноль восемь, и я велел Далль писать ноль восемь, потому что если бы я подписал рост, сюда пришла бы комиссия и открыла бы шкаф законно, при свидетелях, в уличной обуви.
– И вы вместо комиссии привели меня.
– Да.
– Зная, что оно позовет.
– Зная, что оно позовет того, у кого растет исток. – Он наконец убрал руку с перчатки. – Оно не выбирает сильных, Веснич. Оно выбирает тех, кто прибывает. Вы прибываете. Я не знаю почему, и это единственное, чего я в этой истории не знаю.
Лада положила левую руку на стол ладонью вверх.
Кольцо на запястье было бледное, ровное, и в тепле кабинета оно не согревалось.
– Что теперь со мной будет?
– Проклятие нельзя убить, – сказал Сорн. – Его можно перенести, запереть или взять на себя. Оно уже взято. Оно на вас. Переносить некуда, а запереть его теперь можно только вместе с вами.
– Значит, узда.
– Значит, узда.
– Ее держите вы.
– Больше некому.
– И как далеко я могу от вас отойти?
Он ответил не сразу.
– Днем как угодно, – сказал он. – Днем оно спит. Ночью, с полуночи до четырех, не дальше сорока шагов. Дольше часа не дальше десяти. Если рвется, рвется внутрь, и внутри будете вы.
Лада очень медленно опустила руку на колени.
Сорок шагов. Сорок шагов от человека, к которому по уставу, глава четвертая, пункт одиннадцать, нельзя подходить ближе, чем на длину указки.
– Магистр, – сказала она. – А проктор Крест знает, что такое сорок шагов ночью?
– Проктор Крест знает, что у вас четыреста часов отработки с десяти до четырех, – сказал Сорн. – Этого достаточно. Пока достаточно.
Он встал и отошел к окну, и она не видела его лица.
– Есть еще одно, – сказал он.
– Что.
– Ключ. Он от крыла. Он не открывает шкафы, и я знаю это точно, потому что делал его сам.
– Тогда как он открыл?
– Есть два ответа. Первый: кто-то до вас перековал зубцы и вернул ключ мне в карман. Второй: шкаф открылся сам, а ключ просто оказался в руке, и вам показалось, что дело в нем.
– Какой правильный?
– Мне не нравятся оба, – сказал Сорн.
Он повернулся.
– И последнее. Ночью, у шкафа, оно назвало вас по имени.
У Лады похолодели ладони.
– Оно назвало Лада.
– Оно назвало дважды, – сказал Сорн. – Второй раз длиннее. Я стоял в шести шагах, Веснич, я не глухой.
Он подошел к столу и оперся о него костяшками.
– Кто такая Лада Андреевна?
В кабинете было очень тихо. Во дворе кто-то тащил по камню лестницу, и звук шел через окно медленный, скребущий.
– Не знаю, – сказала Лада. – Оно бредило. Оно двадцать лет сидело в шкафу.
Сорн смотрел на нее долго.
– Хорошо, – сказал он наконец. – У вас три дня. Потом я спрошу при свидетелях, и отвечать вы будете под поверочной печатью, и она, в отличие от меня, вранья не пропускает.
Он взял перчатку со стола и убрал ее во внутренний карман.
– Идите спать. В десять вечера жду в крыле.
Лада вышла в коридор и прислонилась к стене.
По лестнице шли на завтрак, кто-то смеялся этажом ниже, за окном мокро блестела брусчатка, и все это было такое обыкновенное, что хотелось заплакать.
Кольцо на левом запястье вдруг потеплело.
Не согрелось. Потеплело само, изнутри, как теплеет чужая ладонь, если ее долго держать.
И у самого уха, тихо, вежливо, почти ласково, кто-то сказал:
– Спроси его, зачем он двадцать лет носит в кармане левую перчатку.
Лада прижала запястье к груди.
– И спроси, – добавил голос, – куда он дел правую.

