Глава 1. Обычная лестница в подвал
Я умер в двадцать три сорок, на вызове, который в наряде значился как «запах гари, подвал, жилой дом».
Восемнадцать лет в аварийной службе приучают: в подвале всегда одно и то же. Кто-то бросил кабель на скрутке, скрутка грелась год, изоляция потекла, и теперь весь дом стоит без света и с запахом, от которого у жильцов сразу просыпается гражданская совесть.
Мы приехали вдвоём, с Пашкой. Пашка остался наверху со щитом, я пошёл вниз.
Обычная лестница. Двенадцать ступенек, я потом пойму, что помню это точно. Обычная железная дверь с обычным навесным замком, который открывался ключом от всего на свете. Обычная темнота, в которой мой фонарь выхватил обычные трубы в обычной ватной обмотке.
Тринадцатой ступеньки там не было. Я к этому ещё вернусь.
Я нашёл распределительную коробку. Крышка тёплая — значит, всё как думали. Я снял перчатку, чтобы удобнее было отвернуть винт, и в это время наверху Пашка что-то крикнул.
Я не расслышал.
Дальше — вспышка, и не белая, как пишут, а тёмно-синяя, и почему-то очень тихая. И сразу после неё — потолок.
Только потолок был не бетонный.
Потолок был каменный, сводчатый, с прокопчёнными до черноты рёбрами, и от него ощутимо тянуло холодом. Я лежал на спине. Подо мной был пол, тоже каменный, и на этом полу кто-то давно и старательно выбил круг с цифрами по краю.
Я сел.
Первое, что делает человек в такой ситуации, — смотрит на свои руки. Не знаю почему, но все смотрят на руки.
Руки были не мои.
Шире моих. Тяжелее. Костяшки сбиты не так, как у меня, и на левом запястье старый шрам поперёк, будто когда-то держали железом. Ногти обрезаны коротко. Кольца нет. У меня, вообще-то, было кольцо, я его двадцать два года не снимал даже на работе, за что мне двадцать два года читали лекции по технике безопасности.
Я встал. Тело слушалось нормально и было моложе лет на пять, чем моё, но с плохим коленом — правым.
У стены лежала свёрнутая одежда: длинный плащ, тёмный, тяжёлый, с латунными пряжками и с потёртостями на плечах ровно там, где ремень. Рядом — сапоги. Рядом — фонарь странной формы, с гранёным стеклом. Рядом — связка ключей, весом килограмма в полтора.
И толстая книга в кожаном переплёте.
На обложке было тиснение: «Журналъ обхода. Посты I–XIII».
Я стоял босиком на холодном камне, в чужом теле, и читал слово «журнал», и, честно вам скажу, из всего, что произошло со мной в тот день, именно журнал напугал меня по-настоящему. Потому что если есть журнал — значит, есть отчётность. А если есть отчётность, значит, я не умер. Меня перевели.
Дверь открылась через полчаса.
Вошёл старик. Невысокий, сухой, в вязаной безрукавке поверх рубахи, с тремя перьями за ухом — обыкновенный конторский старик, я таких видел в каждом ЖЭКе моей жизни. Он посмотрел на меня без всякого удивления, как смотрят на человека, который наконец-то явился и уже опоздал.
— Оделись? — спросил он.
— Нет.
— Одевайтесь.
Я оделся. Плащ сел как влитой, что мне не понравилось больше всего.
— Фамилия ваша теперь Верещ, — сказал старик, разворачивая какую-то бумагу. — Не спорьте, так в реестре. Должность — смотритель тринадцати печатей. Оклад — восемь серебром в месяц и довольствие с нижнего склада. Обход — раз в декаду, все точки, с записью в журнал. Доклад — наверх, через голубятню на восьмом посту.
— Куда наверх?
— Наверх, — повторил старик тем тоном, которым отвечают на глупый вопрос по третьему разу за карьеру.
— Слушайте, — сказал я. — Я не Верещ. Я Кузнецов Андрей Петрович, аварийная служба, шестой участок. Я час назад был в подвале на Полевой.
Старик впервые поднял на меня глаза.
— Все были где-то час назад, — сказал он. — Печати не ждут. Распишитесь.
И вот тут я сделал то, о чём потом думал очень много. Я расписался.
Не потому, что поверил. А потому, что восемнадцать лет в аварийке приучают: когда ничего не понимаешь, начинай с описи. Опись — это единственная форма, в которой мир соглашается на диалог.
— Почему двести лет должность пустая? — спросил я, отдавая бумагу.
Старик аккуратно сложил её вчетверо.
— Потому что никто не хотел брать, — сказал он. — Работа простая: обходить точки, проверять целостность, докладывать наверх. Тихая работа. Одинокая. — Он пошёл к двери и уже с порога добавил: — Двенадцатая треснула месяц назад. Начните с неё, если вам интересно моё мнение. Мнение моё, впрочем, никого никогда не интересовало.
— Стойте, — сказал я. — Ещё два вопроса.
Старик остановился, но не обернулся.
— Что за печатями?
— Не наше дело.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который я имею право дать. Второй вопрос.
— Куда девался предыдущий смотритель?
Вот тут он всё-таки обернулся и посмотрел на меня внимательно, снизу вверх, как смотрят на человека, которого только что записали в графу «может доставить хлопот».
— Последняя запись в журнале сделана двести шесть лет назад, — сказал он. — Смотритель Оршич. Обход двенадцатый. После этого записей нет.
— То есть он умер?
— То есть записей нет, — терпеливо повторил старик. — Смерть — это тоже запись. Была бы смерть, была бы запись.
И вышел, аккуратно притворив за собой дверь.
Я вышел через час.
Подземный зал был размером с вокзал. Колонны уходили в темноту двумя ровными рядами, и на каждой колонне на высоте моего роста была высечена римская цифра. Между колонн гулял сквозняк, ровный, постоянный, — а это, между прочим, значит, что где-то есть вход и где-то есть выход, и оба открыты.
Фонарь я зажёг не сразу, потому что сначала пытался понять, чем его зажигать. Оказалось — ничем: достаточно повернуть кольцо на рукояти. Внутри поднялось синее пламя, ровное, без копоти, и я минуты две просто смотрел на него, как дурак.
Огонь был холодный. Я поднёс ладонь — ничего.
Первая печать была за колонной с цифрой I. Круглая каменная плита в скале, метров пяти в поперечнике, вся в резьбе: кольца, спирали, мелкие значки. По внешнему краю шёл сплошной шов, залитый чем-то похожим на олово.
Я обошёл её, посветил, потрогал шов пальцем.
Целая.
Я открыл журнал, нашёл разворот с римской единицей и записал: «Обход. Шов сплошной, сколов нет. Тяги от плиты не ощущается».
Вот с этой минуты я, кажется, и стал смотрителем. Не когда расписался, а когда написал первую строчку своим почерком в чужой книге.
Со второй по одиннадцатую заняли у меня шесть часов.
Шесть часов — это много, когда идёшь один по каменному залу с холодным огнём в руке. Голова начинает работать в ту сторону, в которую ей нельзя.
Я думал про Веру.
Мы прожили двадцать два года, и последние восемь из них она каждый раз, когда я уходил в ночную, вставала и провожала до двери. Не потому, что боялась, — она никогда не говорила, что боится. Просто вставала. Я ей сто раз сказал: спи, чего ты. Она сто раз ответила: иди уже.
И вот я иду по чужому подземелью в чужих сапогах и очень отчётливо понимаю, что в двадцать три сорок она стояла у двери, а в час ночи ей позвонили.
Я про свою смерть, если честно, думал в тот день меньше, чем про этот звонок.
Ещё я думал про Пашку, которому двадцать шесть и который на верху щита, и который теперь до конца жизни будет объяснять комиссии, почему напарник спустился один.
А потом я дошёл до третьей печати и перестал думать, потому что на третьей был неучтённый след: кто-то относительно недавно счистил с плиты наросты. Аккуратно, полосой в ладонь, сверху вниз. Так делают, когда хотят прочитать надпись.
Я записал в журнал и это.
Все целые. У седьмой шов подтёк — не трещина, наплыв, старый, лет тридцати. Я записал. У девятой на полу лежали чьи-то кости, мелкие, птичьи. Я записал и это, хотя рука дрогнула.
А потом я дошёл до двенадцатой.
Я почувствовал её раньше, чем увидел. Сквозняк в зале до этого шёл ровно, а тут начал дышать: вперёд-назад, вперёд-назад, с промежутком секунд в шесть. Мне это не понравилось так сильно, что я остановился и минуту просто стоял, слушая.
Шесть секунд. Как дыхание очень большого и очень спокойного.
Трещина шла от центра плиты вверх и вправо, пальца в два шириной. Из неё тянулся дым — густой, чёрный, тяжёлый, он не поднимался вверх, а стекал по камню вниз и растекался по полу, и в нём то и дело вспыхивали красные искры, как в остывающем костре.
Я подошёл на три шага. Синее пламя в фонаре легло набок, будто от ветра, хотя ветра не было.
Я записал в журнал: «Пост XII. Трещина сквозная, длина около полутора локтей, расширение по верхней кромке. Отделение дыма постоянное. Шов разрушен на протяжении трети окружности».
Подумал и приписал: «Требуется решение вышестоящего».
Написал — и сам усмехнулся, потому что за восемнадцать лет я эту фразу писал раз четыреста, и ни разу вышестоящий не приходил.
Потом я пошёл искать тринадцатую.
Колонны кончились. Дальше был просто камень, и никакой цифры XIII на нём не было. Я обошёл весь зал по периметру дважды. Я простучал стену там, где она звучала иначе, — обычный приём, работает и в подвалах, и, оказывается, здесь. Ничего.
Тогда я сел на пол, поставил фонарь рядом и открыл журнал на последнем развороте.
Страница поста XIII была пустая.
Ни одной записи за двести лет. Ни одного обхода. Все остальные развороты исписаны разными почерками — где аккуратно, где как курица лапой, где чернила выцвели до бурого. А тут — чистый лист.
Почти чистый.
В самом низу страницы, у обреза, было написано одно предложение. Свежими чернилами, не выцветшими, будто вчера.
«Полевая, 6. Подвал. Тринадцатая ступенька есть».
Я смотрел на эту строчку, наверное, минуту.
Потом достал из-за пазухи журнал поближе к фонарю, чтобы точно, чтобы без вариантов, чтобы уж совсем не оставить себе лазейки.
Строчка была написана моим почерком.

