Глава 1. Шестая лишняя
Меня зовут Женя Соколова, мне двадцать шесть, и я до сих пор считаю, что во всём виноват мужчина с рюкзаком.
Он стоял на «Пушкинской» в самом узком месте перехода, спиной к потоку, и смотрел в телефон. Рюкзак у него был размером с холодильник. Я обходила его слева, кто-то толкнул меня справа, я оступилась — и вместо плитки под ногой оказался снег.
Не сугроб на улице. Не наледь. Чистый, сухой, скрипучий снег, из тех, что бывает только при минус двадцати, и я стояла в нём по щиколотку в своих осенних ботинках, в пальто нараспашку, с наушником в одном ухе, и в этом наушнике продолжал играть подкаст про инвестиции.
Перехода не было. Москвы не было.
Была равнина, белая до горизонта, и над ней небо цвета несвежего молока. И в ста шагах — обоз: шесть саней, лошади в инее, люди в мехах.
Первая мысль у меня была: снимают кино.
Вторая: почему тогда так холодно.
Третья: и почему у них у всех такие лица.
Потому что лица у них были не киношные. Так не смотрят статисты. Так смотрят люди, которые едут куда-то, откуда, возможно, не вернутся, и уже несколько дней об этом молчат.
От обоза отделился человек. Немолодой, в шубе до пят, с посохом, на который он опирался всерьёз, а не для важности. Подошёл, посмотрел на мои ботинки, на моё пальто, на наушник.
— Из какого дома? — спросил он.
— В смысле?
— Из какого дома невеста? — повторил он терпеливо, как повторяют глухому.
— Я не невеста.
— Все так говорят.
Он развернулся и пошёл к саням, и я, потому что было минус двадцать и потому что стоять посреди белого поля в осеннем пальто — не стратегия, пошла за ним.
В санях сидели пять девушек. Молодые, красивые до одинаковости, укутанные в меха, и все пять смотрели на меня одинаково: с тем вежливым ужасом, с каким смотрят на человека, который сел в вагон в трусах.
— Подвиньтесь, — сказала я. — Пожалуйста.
Подвинулись.
Мне дали меховой плащ поверх пальто, и это было первое доброе дело, случившееся со мной в тот день. Плащ пах дымом и чужими духами. Я закуталась и первым делом полезла за телефоном.
Телефон был. Телефон работал. Двадцать три процента заряда, время — семнадцать сорок одна, дата — вчерашняя. Связи не было ни полоски, и не было даже той надписи, которая появляется, когда связи нет: экран показывал пустое место там, где обычно живёт оператор.
Я всё равно набрала маму. Послушала тишину. Убрала телефон обратно во внутренний карман, поближе к телу, потому что двадцать три процента — это, возможно, единственные двадцать три процента моей прошлой жизни, которые у меня остались, и садить их на панику было бы расточительно.
А потом я стала слушать.
Слушать оказалось полезно.
За два часа дороги я узнала следующее. Мы едем к Хозяину Зимы. Невест ему привозят раз в двенадцать лет. Привозят на сорок дней. Тех, кто за сорок дней не подошёл, возвращают домой с приданым и почётом — уехать невестой Хозяина и вернуться считается удачей, за таких потом сватаются наперебой. Тех, кто подошёл, не возвращают.
— Ну да, — сказала я. — Она же выходит замуж. Чего ей возвращаться.
Девушка напротив, самая младшая, с косой до пояса, посмотрела на меня и открыла рот.
Та, что постарше, положила ей руку на колено.
— Не надо, — сказала она.
— Что «не надо»? — спросила я.
Мне не ответили.
Я попробовала зайти с другой стороны. Меня этому научили на работе: если человек не отвечает на вопрос, задай ему соседний, на который отвечать не страшно.
— А как он выбирает? — спросила я. — Ну, по каким признакам. Красота? Родословная? Умение вышивать?
— Никто не знает, — сказала старшая. — Он просто однажды подходит и говорит: эта.
— И всё?
— И всё. Иногда на пятый день. Иногда на тридцать девятый.
— А если он вообще никого не выберет?
Девушка с косой всё-таки не выдержала.
— Тогда зима не кончится, — сказала она. — В прошлый раз он выбрал на седьмой день, и весна пришла в срок. А в позапрошлый не выбрал никого, и снег лежал до августа, и у нас в Смолье вымерло две деревни.
Старшая посмотрела на неё так, что та замолчала и уткнулась в мех.
Я сидела и пересчитывала в голове. Шесть девушек. Сорок дней. Целая страна, которая ждёт, кого из шести он ткнёт пальцем, потому что иначе у них не наступит апрель.
Больше в санях никто не разговаривал.
Дворец я увидела на закате, и он был красивый до неприличия. Не изо льда — из камня, но камень был белый с голубым, и все окна в нём горели голубым же светом, ровным и холодным, без единой тёплой искры. Ни одного факела. Ни одного очага. Дворец, в котором не жгут огонь.
Нас провели через двор, через галерею с арками, в зал, где ждали. Девушек поставили в ряд. Меня, поколебавшись, поставили в конец ряда, как ставят коробку, которую не знают куда деть.
Человек с посохом развернул свиток и начал читать имена.
Пять имён. Красивых, длинных, с названиями домов.
— И... — Он посмотрел на меня поверх свитка.
— Евгения, — сказала я. — Соколова.
— Дом?
— Панельный. Двенадцатиэтажный.
Кто-то из слуг у стены издал звук. Человек с посохом пометил что-то в свитке, и я успела разглядеть, что напротив моего имени он поставил не букву, а просто чёрточку.
Сороковая. Не по счёту. По дням. Я поняла это позже.
Потом нас развели по комнатам, и мне досталась комната с окном во внутренний двор и с постелью, в которой я, замёрзшая до костей, проспала до середины ночи.
Разбудил меня холод. Не тот, который под одеялом. Тот, который в затылке.
Я встала, накинула плащ и пошла искать, где здесь у людей чай.
Чай я не нашла. Я нашла галерею, длинную, с арками, и в конце галереи — окно во всю стену, а перед окном — мужчину.
Он стоял спиной. Высокий, в тёмно-синем, волосы белые до плеч, и он не двигался вообще: не переступал с ноги на ногу, не дышал заметно, ничего.
А в воздухе перед ним висел снег.
Не падал. Висел. Тысячи снежинок, остановленных на полпути, каждая на своём месте, как будто кто-то поставил зиму на паузу и вышел покурить.
Я, надо сказать, сначала обрадовалась. Живой человек в этом холодильнике.
— Извините, — сказала я. — Не подскажете, где тут можно попить горячего?
Снежинки не шелохнулись.
— У нас не пьют горячего, — сказал он, не оборачиваясь.
Голос был... никакой. Ровный, чистый и абсолютно без интонации. Так звучит автоответчик, если бы автоответчик умел презирать.
— Вообще?
— Вообще.
— А как вы живёте?
— Долго.
Я подошла ближе. Прошла прямо сквозь висящий снег — снежинки расступались передо мной и снова замирали за спиной, и это было бы красиво, если бы не было так по-хамски холодно.
— Слушайте, — сказала я. — Я не знаю, кто вы такой и какая у вас тут должность, но у меня со вчерашнего дня был очень насыщенный день. Меня выбросило в поле. Меня записали в невесты. Меня привезли в дом, где не топят. Мне двадцать шесть лет, у меня ипотека, и я хочу чаю. Просто чаю. Кипяток и лист. Это, по-моему, не государственная измена.
Он повернул голову.
Лицо у него было молодое и совершенно неподвижное, как у статуи, которую сделали с хорошего натурщика, а глаза — светлые, почти белые, и в них не было ни зрачка нормального размера, ни интереса, ни злости.
Он посмотрел на меня примерно так, как смотрят на трещину в стекле.
— В этом доме сорок лет никто не разговаривал со мной в таком тоне, — сказал он.
— Сочувствую. Значит, у вас накопилось.
Он молчал.
Снежинки вокруг нас чуть дрогнули — все разом, на волосок, — и снова застыли.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Женя. А вас?
Он не ответил. Он смотрел на мой шарф.
Шарф у меня был рыжий. Мама связала два года назад, я его таскала не снимая, и он единственный из всей моей одежды пережил переход в целости. В этом дворце, где всё было белым, голубым и серебряным, он висел на мне, как пожар.
— Сними, — сказал он.
— Что?
— Шарф. Он мешает.
— Кому?
— Мне.
— Так не смотрите.
И вот тут случилось. По всей галерее разом, от арки до арки, пошёл треск — тонкий, стеклянный. Висящие снежинки лопнули. Все. Одновременно. Осыпались вниз мелкой ледяной пылью, и стало слышно, как воет ветер снаружи, будто кто-то наконец открыл дверь в мир, где есть звук.
Он смотрел на свои руки.
Потом на меня.
Потом развернулся и пошёл прочь по галерее, и полы его плаща за ним не шевелились.
Утром меня разбудила служанка, поставила у кровати таз с ледяной водой и, глядя в пол, сказала:
— Госпожа Евгения, вас велено записать первой.
— Первой куда?
— На беседу. К Хозяину.
Я села.
— К кому?
— К Хозяину Зимы. — Она наконец подняла глаза, и в них было что-то, чему я тогда не нашла названия. — Вы вчера ночью с ним говорили. В галерее.
Я очень медленно опустила ноги на пол. Пол был ледяной.
— Сколько у меня дней? — спросила я.
— Сорок, госпожа. Считая сегодняшний.
— А что бывает с теми, кто подошёл? — спросила я. — Только честно. Мне вчера в санях не ответили.
Служанка поставила кувшин. Выпрямилась. И сказала так тихо, что я скорее прочитала по губам, чем услышала:
— Их не возвращают, потому что возвращать уже некого.
Она вышла, а я осталась сидеть на краю кровати, босиком, в чужой комнате, в мире, где не пьют горячего.
Сорок дней.
Я решила сбежать на третий.

