Глава 1. Заказ на серого
Заказ висел на доске третий день, и его никто не снимал.
Артем понял это по гвоздю. У свежих бумаг медные шляпки были еще розовые, а эта позеленела с краю, как ложка, которую забыли вытереть. Он сдвинул шапку на затылок и прочел объявление дважды, потому что здешние буквы давались ему тяжело даже теперь, на исходе первой зимы.
«Стылое, двор Прони Кривого у мельницы. Задраны две овцы в ночь на среду и одна в ночь на субботу. Серый, по следу второй разряд. Двенадцать серебряков за гребень».
Двенадцать. Койка в гильдейском доме стоила три серебряка в месяц, харч пять, а за лук, топор и кожаный нагрудник Артем был должен гильдии сорок и выплатил из них восемь. Он посчитал еще раз, хотя считать было нечего, и взялся за шляпку двумя пальцами.
Гвоздь сидел плотно. Артем расшатал его, ободрал кожу под ногтем и понес бумагу к столу старшины вместе с гвоздем, как полагалось: снял заказ, отдай железо.
Прокоп Заруба, старшина гильдии в Стылом, сидел у окна над приходной книгой и водил по строке обломанным ногтем. Он был широк в плечах и сед, и правое ухо у него срослось в комок после чьих-то зубов.
— Тридцать первый, — сказал Артем и положил бумагу на край стола.
Заруба посмотрел не на него, а на бумагу.
— Пришлый, — сказал он, будто поправлял. — Один пойдешь?
— Один.
— Доля целая. — Заруба обмакнул перо. — И хоронить некому.
Он вписал в книгу число, потом номер бляхи, потом слово «серый» и остановился.
— Где двор Прони?
— У мельницы.
— А выше мельницы что?
Артем помолчал. Он ходил той дорогой один раз, осенью, с загонщиками.
— Волчий Лог.
Перо стояло над строкой чуть дольше, чем нужно перу. Потом Заруба дописал, присыпал строку песком и сдул песок на пол.
— Гребень принесешь целый, с затылочной костью, — сказал он. — Отломанный не считаем, отломанный можно и у падали взять. Пустой выход пишу в книгу отдельно. Три пустых подряд, и я тебя перевожу в загонщики, половинная доля, гонишь на чужую стрелу. Это не в обиду. Это устав.
— Я знаю устав.
— Ты знаешь три листа устава. — Заруба закрыл книгу. — Иди к Емельяну за стрелами.
Емельян сидел в клети у весов, обложенный мешочками, и выдал шесть стрел, пересчитав их дважды и записав в свою книжицу: двенадцать медяков, под запись. Наконечники были новые, граненые, с зазубриной у основания, чтобы не выходили обратно.
— За гребень платим по весу и по разряду, — сказал Емельян, хотя Артем не спрашивал. — Принесешь тяжелее пяти золотников, разряд поднимем. Легче, опустим до первого.
— Я знаю.
— Все знают. — Емельян завязал мешочек. — А потом стоят и спорят.
На крыльце гильдейского дома сидел Ефим по прозвищу Хорь и точил нож. Ему было под шестьдесят, он ходил в лес тридцать лет и на левой руке носил два пальца из пяти. Точил он медленно, длинными движениями, и камень под лезвием шипел ровно, как вода на угле.
— В горло бей, — сказал Хорь, не оборачиваясь.
— В плечо вернее, — сказал Артем. — Плечо шире.
— Плечо шире.
Хорь провел лезвием по камню три раза.
— В горло, — повторил он. — И не слушай.
— Чего не слушать?
Камень зашипел еще трижды. Хорь поднял нож, поглядел вдоль лезвия на свет и убрал его в чехол, и Артему стало понятно, что ответа не будет ни сейчас, ни после.
От колодца шел брат Игнат, храмовый служка, молодой, румяный, в чистом сером до пят. Заруба вышел на крыльцо и снял шапку первым, и Емельян снял, и старуха у плетня согнулась в поясе. Артем стоял, как стоял, и Найден, малой из загонщиков, дернул его за рукав так сильно, что чуть не вырвал завязку.
— Шапку, — прошипел Найден.
Артем снял шапку.
— Доброй охоты, — сказал брат Игнат ласково и покивал всем сразу. — Помолимся, чтобы лес отдал свое.
Он прошел мимо, и от него пахнуло воском и чем-то травяным, чистым до неприятного. Руки у него были белые, без единой трещины, и Артем поймал себя на том, что смотрит на эти руки дольше, чем стоило.
— Возьми меня загонщиком, — сказал Найден, когда служка отошел. — Половина твоя, половина моя, зато вдвоем.
— Половина это шесть.
— Шесть тоже деньги.
— Шесть это мой харч на месяц и все, — сказал Артем и пошел со двора.
До мельницы было полторы версты. Проня Кривой ждал у изгороди, где на кольях сохли горшки, и показывать пошел, не подавая руки. Руки охотнику в Стылом не подавали, пока тот не омоется в кадке у крыльца общей избы, потому что лесная кровь, как здесь считали, пристает к живому и переходит дальше.
Овец задрали в загоне за баней. Жерди были не сломаны, а раздвинуты: две верхние сняты и положены рядом, ровно, одна к одной.
— Видишь, — сказал Проня и сплюнул. — Сняло. Не перескочило, а сняло.
— Волк не снимает.
— Волк не снимает, — согласился Проня. — Я потому и заявил в гильдию, а не сам с рогатиной. Мне на второй разряд плевать, мне овцы.
— Требуха осталась?
— От субботней осталась. В яме под мостками, я не выбрасывал, думал, может, вам надо.
Требуха была ему надо. Артем сложил ее в холстину, повесил на плечо и пошел к мельнице, а оттуда вверх по ручью.
Волчий Лог начинался за старой гатью. Овраг там разваливался на два рукава, глина по бортам стояла голая и мокрая, и на дне лежали ели, поваленные не бурей, а собственной старостью, черные, с ободранной корой. Снег сошел неделю назад, и земля еще держала след как надо.
Первый след Артем нашел у воды и присел над ним.
Отпечаток был широкий, длиннее его ладони. Пять пальцев. Когти глубокие, борозда от каждого уходила вперед на палец. И большой отставлен в сторону, не как у волка и не как у собаки, а в сторону, будто лапа привыкла что-то держать.
— У медведя тоже пять, — сказал Артем вслух.
Он сказал это, чтобы услышать свой голос. Голос вышел не такой, как ему хотелось. Медведь в Логу не жил уже лет десять, это знали все, и он это знал.
Дальше след шел вдоль ручья и в одном месте вылезал на глину и стоял. Тварь стояла тут долго: отпечатки задних лап отпечатались вдвое глубже передних, а передние легли рядом, ровно, и снова слишком ровно. Артем поглядел на них, вытер ладонь о штаны и пошел дальше, стараясь не думать про то, что видит.
Ловчая яма, старая, гильдейская, обвалилась с одного края. На дне белели ребра овцы, обглоданные дочиста и разложенные вдоль стенки, одно к одному, как раскладывает костяшки человек, которому нечем занять руки.
На суку над ямой висел кусок кожи.
Артем снял его. Кожа была толстая, как подошва, задубевшая, черная от старости, с медной заклепкой на углу и с круглой проплавленной дырой в ладонь. Такую дыру оставляет не зверь и не гниль. Такую дыру оставляет то, что упало сверху горячим и прожгло насквозь.
Он повертел кожу, понюхал. Пахло только землей. Он не придумал, что это, и сунул за пазуху, потому что все, что находят в лесу, гильдия велит приносить.
Требуху он разложил на плоском камне у входа в правый рукав, шагах в тридцати от завала. Сам сел за завал, на сухое, положил лук на колени и стал ждать, и ждал долго, до той поры, когда небо над оврагом сделалось цвета старого олова, а глина под пальцами перестала быть холодной и стала просто мокрой, как он сам.
Тварь пришла без звука.
Она вышла из левого рукава, оттуда, откуда он не смотрел, и Артем понял, что она вышла, только когда воздух в овраге переменился. Пахнуло мокрой шерстью и гнилым зубом.
Он повернул голову медленно.
Она была ростом с крупного волка, но шире, и шла на четырех, подтягивая зад, как ходят собаки с перебитой спиной. Шерсть свалялась в жгуты и висела с боков. Лапы кривые, длинные, с черными когтями, и на передних тоже было пять пальцев, и большой отставлен, и Артем видел, как этот палец сгибается сам по себе, отдельно от прочих.
Она не пошла к камню сразу. Она села перед требухой и посидела над ней, как сидят над едой, которую можно не есть.
Артем натянул лук.
Он метил в грудь, но тварь качнулась, и стрела вошла в плечо, у самой лопатки, по самую зазубрину.
Дальше должно было быть одно из двух. Зверь бросается или зверь бежит. Артем видел и то и другое: осенью, с загонщиками, тварь первого разряда прошла у него над головой в прыжке и разорвала загонщику ключицу, а другая ушла в ельник с двумя стрелами и подохла в трех верстах, и они шли по крови до темноты.
Эта не сделала ни того, ни другого.
Она осела на задние лапы, как оседает человек, которому подрубили колени. И потом подняла переднюю лапу и прижала ее к плечу, к древку. Не рванула зубами, не покатилась по земле. Прижала, как прижимают ушибленный палец, и качнулась вперед и назад.
Артем встал из-за завала. Он не помнил, как отложил лук и как взял топор, но топор был уже в руке, и он шел, считая шаги, потому что так его учили: считай шаги, тогда не побежишь.
Двенадцать шагов. Восемь. Пять.
Тварь подняла морду.
Глаза у нее были поставлены близко и глубоко, и белок вокруг зрачка был виден весь, целиком, как бывает у лошади перед огнем и не бывает у волка никогда. Она смотрела на него и на топор, и, когда он занес топор, она втянула воздух с длинным мокрым хрипом и открыла пасть.
— Су... шка, — сказала она.
Ветер прошел по вершинам оврага и стих.
Артем стоял.
В другой жизни, за туманом, за просекой, на которой он очнулся полгода назад без денег, без бумаг и без обратной дороги, у него была бабка, и бабка держала сушки на суровой нитке над печью, чтобы не отсырели, и снимала их по одной, и совала ему в ладонь, и говорила, что он худой, как жердь, и что жердь надо кормить. Она умерла, когда ему было семь. После нее так его не звал никто и никогда, ни мать, ни во дворе, ни в казарме, ни здесь.
Здесь он не говорил этого слова вслух ни разу. Ни трактирщице, ни Найдену, ни Хорю, ни в бреду на второй неделе, когда лежал в горячке в гильдейском сарае и Емельян менял ему тряпки. Он знал это точно, как знают, есть ли у тебя в кармане нож.
Тварь повела боком. Древко шевельнулось в ране, и по свалявшейся шерсти пошла темная нитка.
— Су-ушка, — сказала она тише, будто узнавание давалось ей с усилием, сквозь чужую глотку, сквозь чужие зубы, поставленные не для этих звуков.
Топор стоял в воздухе.
Рука держала его ровно. Вниз он не шел.

