Расчётная книга Верейских
Утро началось с того, что Оксану одевали.
Это оказалось отдельным испытанием. Девушка лет шестнадцати, вертлявая и говорливая, звавшаяся Фросей, затягивала на ней шнуровку и трещала без умолку, а Оксана стояла, держась за спинку кровати, и старалась дышать так, как дышат при кашле, — коротко и сверху.
— Аглая Матвеевна, вы бы кушали получше, — говорила Фрося. — Вы вон какая, вас ветром снесёт. Барыне надо в теле быть, иначе первого ребёнка не выносите.
— Фрося.
— Что?
— Не так туго.
— Так положено туго.
— Кем положено?
Фрося задумалась и ослабила на палец.
Комната была маленькая, с низким потолком и мутным окошком в мелкий переплёт. На стене висел вышитый коврик с оленем. В углу стоял сундук — тот самый, приданое, — а на комоде лежало зеркало в костяной оправе, и Оксана уже второй день ловила себя на том, что обходит его по дуге.
Вчера она смотрелась в него сорок минут подряд, пока не начало тошнить.
Лицо было чужое, но не страшное: узкое, бледное, с большими светлыми глазами и русой косой в руку толщиной. Красивое даже. Проблема была не в красоте — проблема была в том, что оно двигалось, когда она шевелила бровями, и от этого делалось совсем невыносимо.
За вчерашний день Оксана перепробовала всё, что положено пробовать в таких случаях: щипала себя, умывалась ледяной водой из рукомойника, зажмуривалась и считала до ста. Ничего не изменилось. К вечеру она села на сундук и трезво сказала себе: ну хорошо. Значит, живём тут.
Дальше был вопрос — как.
По книге — плакать в подушку, ждать венчания и потом угасать три главы. Оксана прикинула этот вариант честно, как прикидывают предложение поставщика, и отказалась: слишком дорого при нулевой выгоде.
— Фрося, — сказала она, когда шнуровка кончилась. — Скажи-ка мне. Про Радича что говорят?
Фрося сразу оживилась.
— Ой, барышня, страшное говорят.
— Что именно?
— Что первую жену уморил, — с удовольствием сказала Фрося. — Что она у него в дому взаперти сидела, а как понесла от другого, так он ей чего-то в чай подсыпал.
— От кого понесла?
Фрося споткнулась.
— Так... от кого-то.
— Понятно. А ещё что говорят?
— Что он ночами по дому ходит и с покойницей разговаривает. Мне Дуняша сказывала, а ей кума ихняя, что у Головановых в прачках.
— У Головановых, — повторила Оксана. — Хорошо, Фрося. Спасибо. Ты умница.
— За что умница? — удивилась Фрося.
— За то, что помнишь, от кого слышала, — сказала Оксана. — Это, знаешь, редкое качество.
Потом она пошла вниз.
Отец принял её в конторе — маленькой комнате при доме, где пахло сургучом, пылью и застарелым страхом.
Матвей Кириллович Верейский оказался невысоким полным человеком с добрыми испуганными глазами, и Оксана поймала себя на том, что жалеет его раньше, чем успевает разозлиться. В книге он был выписан двумя абзацами: разорился, продал дочь, умер от удара в середине повествования. Живьём он сидел за столом, заваленным бумагами, в халате поверх рубахи, и катал по столешнице сургучную печать, как ребёнок катает камешек.
— Аглаюшка, — сказал он, увидев её. — Ты бы отдохнула. Тебе через два дня...
— Я знаю, через что мне через два дня, — сказала Оксана. — Покажи бумаги.
Он моргнул.
— Какие бумаги, душа моя?
— Долговые. Все. И расчётную книгу за три последних года.
Матвей Кириллович смотрел на неё так, как смотрел бы на говорящий самовар. Оксана вспомнила, что Аглая в романе за все сорок глав не задала отцу ни одного вопроса про деньги, и что вообще в этом мире девица из приличного дома, спрашивающая расчётную книгу, — примерно то же, что кошка, севшая играть в карты.
— Это не женское дело, — сказал он наконец.
— Женское дело — расплачиваться, — сказала Оксана. — Расплачиваюсь я. Значит, и смотреть буду я.
Он открыл рот. Закрыл. Потом вдруг сгорбился, стал ещё меньше и совсем по-детски вытер лицо ладонью.
— Ты меня, стало быть, судить пришла.
— Я пришла считать, — сказала Оксана и села напротив. — Судить будем потом, если время останется. Книгу, папа.
Слово «папа» вышло у неё само, и от этого слова он вздрогнул и полез в шкаф.
Расчётная книга была толстая, в кожаном переплёте, с ремешком. Оксана раскрыла её на коленях и первые несколько минут просто привыкала к почерку — буквы стояли с завитушками, ять лезла везде, где не надо, а цифры, к счастью, оказались обычными цифрами.
Она перевернула страницу, потом ещё одну.
Шесть лет она вела свой цветочный магазин. Шесть лет тетрадь прихода-расхода, налоговая, поставщики, недостачи, три раза воровала продавщица и один раз бухгалтер, и оба раза она находила это сама, потому что цифры врут иначе, чем люди: люди врут интонацией, цифры — ритмом.
Ритм здесь ломался на пятой странице.
— Что это, — сказала она.
— Где?
— Вот. Апрель позапрошлого года. Поставка льна в Ростов, семь тысяч четыреста. Записана дважды.
Отец наклонился, поводил пальцем.
— Так это... задаток и остаток.
— Задаток и остаток пишут разными суммами, — сказала Оксана. — Тут одна и та же, до рубля. И почерк разный. Смотри: тут твоя рука, а тут чужая, буква «в» с петлёй.
Он молчал.
— Кто ведёт книгу, кроме тебя?
— Стешин, — сказал отец неохотно. — Приказчик. Мне после болезни трудно стало, глаза...
— Позови Стешина.
— Аглая!
— Позови Стешина, — повторила она тем ровным голосом, которым шесть лет разговаривала с поставщиками, привозившими вялую розу под видом свежей.
Отец посмотрел на неё, поднялся и вышел.
Оставшись одна, Оксана быстро перелистала книгу назад, до начала. Руки у неё чуть дрожали, и она заметила это с удивлением: тело Аглаи боялось, хотя голова была совершенно спокойна.
Двойных записей оказалось одиннадцать. Все — за последние два с половиной года. Все — почерком с петлёй. Все — по сделкам с одним и тем же контрагентом: «от Голованова, за посредство».
Голованов.
Оксана закрыла глаза.
Пётр Ильич Голованов, купец второй гильдии, конкурент Радича по хлебной торговле, в романе появлялся четыре раза: два — на балах, один — на именинах, и один — в самом конце, где автор скупо сообщал, что первую жену Радича отравили по его наущению, и на этом всё, никакого наказания, никакого суда, просто «а убийца, как это часто бывает, дожил свои дни в достатке и почёте».
Оксана тогда швырнула книгу на диван и сказала вслух: «Да что же вы делаете».
Теперь она сидела в конторе разорившегося купца и держала на коленях доказательство того, что тот же самый человек два с половиной года методично раздувал долг её отца.
Не разорял. Именно раздувал. Разница была важная: разорить можно случайно, а раздувать долг — это работа, это одиннадцать записей, это ходить сюда, садиться за стол, макать перо.
Вопрос был — зачем.
Стешин вошёл, поклонился, и Оксана подняла голову.
Приказчик оказался опрятным мужчиной лет сорока, с гладко зачёсанными волосами и внимательными глазами человека, привыкшего первым замечать настроение хозяина. Руки он держал сложенными на животе.
— Звали, Аглая Матвеевна?
— Звала, — сказала Оксана. — Садитесь.
— Постою.
— Садитесь, — сказала она. — У меня к вам длинный разговор.
Он сел на самый краешек стула. Отец остался стоять у двери и переминался, как провинившийся.
Оксана положила книгу на стол и развернула к приказчику.
— Объясните мне, — сказала она мирно, — почему за посредство Голованову платится дважды.
Стешин наклонился, посмотрел, выпрямился.
— Это, барышня, порядок такой, — сказал он с готовностью. — Комиссия при отправке и комиссия при получении. Купцы завсегда так пишут.
— Разными суммами.
— Когда как.
— Одиннадцать раз одинаковыми, — сказала Оксана. — Ни разу разными. Хороший порядок, ровный.
Стешин молчал ровно столько, сколько нужно, чтобы это заметили.
— Я в грамоте не силён считать наперёд, — сказал он. — Я как велено записываю.
— Кем велено?
— Так батюшкой вашим.
— Покажите руку, — сказала Оксана.
Стешин моргнул.
— Чего?
— Правую руку покажите. Вот сюда, на стол.
Он положил — недоумевая, но положил, потому что барышня велела, а барышням в этом доме до сих пор велеть было нечего, и приказчик просто не знал, как отказать.
Оксана посмотрела на средний палец. На нём, у второго сустава, темнела застарелая писчая мозоль — крупная, желтоватая, с наплывом.
— У папы такой нет, — сказала она. — У папы руки мягкие, он уже год как ничего не пишет, кроме подписи. Иван Спиридоныч, эту книгу за последние два года писали вы. Целиком. От слова до слова.
— Так я и не отпираюсь, — сказал Стешин ровно. — Я и говорю: я веду.
— Хорошо, — согласилась Оксана. — Тогда объясните мне вот что. Восьмого июня прошлого года записана комиссия Голованову за отправку хлеба в Рыбинск. А на следующей странице, тем же числом, стоит расписка перевозчика — за простой, потому что баржи не было и хлеб две недели лежал в амбаре. Как можно взять комиссию за отправку того, что не отправляли?
Впервые за разговор Стешин промолчал дольше, чем нужно.
— Ошибка вышла, — сказал он.
— Одиннадцать раз, — сказала Оксана. — Все одиннадцать в одну сторону. Вы заметьте, Иван Спиридоныч: ошибки обычно ходят и туда и сюда, на то они и ошибки. А у вас все монетой вверх.
— Папа, — не оборачиваясь, сказала Оксана, — ты велел записывать комиссию Голованову дважды?
Матвей Кириллович издал звук, похожий на «э-э».
— Он не помнит, — сказал Стешин с сочувствием. — Матвей Кириллович после Покрова совсем ослабели памятью, я потому и веду.
Вот это было хорошо сделано. Оксана даже мысленно поставила галочку: не отрицать, не спорить, а мягко перевести стрелку на больного старика, которого нельзя проверить и который сам себе не верит.
Она улыбнулась.
— Иван Спиридоныч, — сказала она, наугад взяв отчество и по его лицу поняв, что попала, — сколько вам платит Голованов?
Тишина стала другая.
Стешин не побледнел, не вскочил — он был не из тех, кто пугается сразу. Он только чуть-чуть переложил руки на животе и сказал очень спокойно:
— Барышня, вы бы поостереглись такое говорить. Вас через два дня венчают. Дурная слава — она и на мужа ложится.
— Значит, много платит, — сказала Оксана.
— Я пойду, если позволите.
— Идите, — сказала она.
Он поднялся, поклонился отцу и вышел, и в дверях, уже спиной, добавил ровно, не оборачиваясь:
— Книгу-то верните в шкаф. Не барское дело — пыль глотать.
Дверь закрылась.
Матвей Кириллович сполз на стул у стены и сидел, глядя в пол.
— Ты его теперь не выгонишь, — сказал он тихо. — Он всё знает. Все ходы, все закладные. Он на меня в один день дело поднимет, и нас с тобой по миру...
— Не выгоню, — согласилась Оксана. — Пока не выгоню.
Она встала, подошла к шкафу и достала оттуда чистую тетрадь и чернильницу.
— Что ты делаешь? — испугался отец.
— Переписываю, — сказала Оксана. — Одиннадцать записей, с датами, суммами и страницами. Своей рукой.
— Зачем?
— Затем, что книга лежит в доме, куда Стешин ходит каждый день, — сказала она, макая перо. — А тетрадь поедет со мной. У меня в приданом сундук, туда никто не полезет, кроме меня.
Она писала минут сорок. Перо царапало, кляксы садились где хотели, и к концу пальцы у неё были в чернилах по вторую фалангу, а спина ныла. Отец всё это время сидел у стены и не мешал.
Когда она закончила и присыпала последнюю страницу песком, он сказал в пол:
— Аглаюшка. Ты прости меня.
Оксана подняла голову.
Она вдруг увидела: он ведь не подлец. Он глупый, слабый и очень уставший человек, которому два с половиной года врали в лицо, и он предпочитал верить, потому что не верить означало сесть и разбираться, а разбираться он не умел никогда.
И вот теперь он продавал дочь.
— Скажи мне честно, — сказала она. — Радич сам попросил меня в жёны или ему предложили?
Отец вскинулся.
— Что ты, что ты. Он сам.
— Как это было?
— Приехал, — сказал Матвей Кириллович. — В феврале, на святках уже к концу. Сел вот тут, где ты сидишь. Спросил про долг: сколько, кому, под какой процент. Я сказал. Он послушал, помолчал — он всегда молчит, страшно с ним молчать, — и говорит: «Я весь ваш долг у Голованова выкупаю».
Оксана положила перо.
— Выкупает?
— Выкупил уже, — сказал отец. — Все векселя мои теперь у него. А потом говорит: «Дочь вашу отдайте за меня. Приданого не надо».
— И ты согласился.
— А что мне было делать?! — вдруг закричал он тонким голосом. — В яму идти? Я старик, я в яме до Пасхи не доживу! Он хоть богат, он тебя хоть кормить будет!
— Он, говорят, жену убил.
— Говорят! — Матвей Кириллович махнул рукой и опять сгорбился. — Мало ли что говорят. Про меня тоже говорят, что я лён гнилой в Ростов слал. Аглаюшка, я не спорю, я плохой отец, я хуже некуда. Но ты пойми: он мог просто ко мне приставов прислать и всё забрать, и дом, и лавку. Ему-то зачем на разорённой жениться? Он в убыток себе тебя берёт.
Оксана застыла.
Вот это она в книге пропустила. Прочитала — и пропустила, потому что читала как любовный роман, где мрачный богач женится на бедной красавице просто потому, что так положено в любовном романе.
А если убрать «так положено» — оставалась голая нелепость. Купец, который считает каждую копейку, скупает чужой безнадёжный долг у своего конкурента, а потом берёт дочь должника без приданого.
Так не делают. Так делают, только если долг нужен не ради денег.
Он выкупил векселя у Голованова.
Не у банка, не у ростовщика — у Голованова, того самого, который, если верить автору, отравил его первую жену.
— Папа, — сказала Оксана очень медленно. — А Голованов легко отдал?
Отец задумался.
— Нет, — сказал он с удивлением, будто впервые об этом подумал. — Упирался. Я потому и знаю: Стешин от него ходил, уговаривал меня Радичу отказать. Дескать, Пётр Ильич сам готов подождать, ещё год потерпит, только бы я векселя ему оставил.
— А ты?
— А куда мне терпеть, — сказал отец. — Мне тогда уже и есть было нечего.
Оксана медленно закрыла тетрадь.
Картинка перевернулась и встала другой стороной, и от этой другой стороны у неё похолодели руки — уже не Аглаины, а собственные, будто тело наконец согласилось, что бояться надо не свадьбы.
Радич не покупал себе жену.
Радич покупал бумаги. Одиннадцать поддельных записей рукой человека, которому платит Голованов, — вот что лежало в этой книге, и вот из-за чего Голованов упирался.
А она, Аглая Матвеевна Верейская, шла в этой сделке приложением. Довеском. Условием, которое Радич поставил, чтобы иметь законный повод забрать из дома должника всё, включая шкаф с расчётной книгой.
— Ах ты ж, — сказала Оксана вслух.
— Что? — испугался отец.
— Ничего, — сказала она. — Ничего, папа. Я замуж пойду.
Она подошла к окну и постояла, глядя во двор, где дворник сгребал мокрый мартовский снег в кучу у забора.
В магазине у неё был такой момент раз в год — в конце февраля, когда надо было решать: брать ли под четырнадцатое февраля вагон голландской розы, зная, что если погода сорвётся и фуру задержат на два дня, то останешься с полутора тысячами трупов и долгом. Она брала пять раз. Один раз прогорела. И каждый раз перед решением у неё было вот это самое ощущение — холодная ясная пустота под ложечкой, когда все цифры уже посчитаны и остаётся только выбрать.
Выбирать, впрочем, было не из чего. Отказаться от венчания она не могла: за отказ платит не она, а отец, и платит долговой ямой.
Значит, ехать. Но ехать не жертвой, а с товаром.
Она сунула тетрадь под мышку и пошла к двери. У порога обернулась.
— Только сделай мне одно одолжение. Книгу из шкафа переложи. Куда угодно — хоть в подпол, хоть к соседям, хоть под матрас. И Стешину не говори куда.
— Зачем?
— Затем, что через два дня, — сказала Оксана, — она понадобится очень многим людям сразу.

