До утра
За сорок один год в кинешемской городской Нина Петровна выучилась не запоминать лица. Так она и объясняла молодым сёстрам, которые ревели в бельевой после первой своей смерти: запомнишь одного — надорвёшься, а у тебя до утра ещё сорок коек и три капельницы. Говорила спокойно, вытирая руки о халат, от которого пахло хлоркой и антоновкой: яблоки она таскала в кармане, чтобы не бегать в буфет.
Одного она всё-таки помнила.
Август восемьдесят седьмого. Жара стояла такая, что асфальт у приёмного покоя продавливался каблуками, а в палатах на пол ставили тазы с водой. Привезли парня с Волжской: девятнадцать лет, мотоцикл «Восход», встречный самосвал. Костя Ерохин. Ногти обгрызены до мяса, на руках цыпки, как у пацана лет двенадцати, футболка разрезана ножницами и брошена под кровать. Он всё просил пить, а пить было нельзя, и она мочила ему губы марлей, сложенной вчетверо.
В ту ночь она осталась одна на два этажа: вторая сестра, Галка Сомова, отпросилась, у неё дочка с ангиной. В третьем часу Костя открыл глаза и сказал очень взрослым, ровным голосом:
— Тёть Нин, посидите. Я до утра не дотяну.
— Дотянешь, — сказала она. — Обещаю.
У неё был на такие слова отдельный голос, спокойный, будто она сообщает время. Она села и взяла его за руку. Рука была холодная и потная разом. И тут в двенадцатой захрипел старик Пантелеев, у которого разошлись швы, и она побежала, и вернулась только в пятом часу.
Койка была пустая. Матрас скатан в рулон, наволочка в мешке для белья.
— Увезли, — сказала санитарка тётя Шура, не отрываясь от ведра.
Слово «увезли» в больнице значило одно, и Нина Петровна не переспросила. Не переспрашивать было частью ремесла.
В тумбочке остались часы «Ракета» с треснувшим стеклом. Их не забрали ни в тот день, ни через неделю. Она унесла их домой и положила в сервант за сервиз, и они пролежали там тридцать девять лет.
Дочь Лена нашла их в июле, когда разбирала мать перед переездом.
— Мам, а часы чьи? Мужские.
Нина Петровна сидела на табуретке посреди коробок, в тапках на босу ногу, и рассказывала долго, дольше, чем собиралась, — про тазы с водой, про марлю, про Пантелеева, у которого разошлись швы, и про то, что за сорок один год она соврала один раз и как раз тому, кому нельзя было.
Лена слушала и что-то тыкала в телефоне. В свои пятьдесят один она умела найти в интернете всё, включая должников по алиментам и цену на туи.
— Мам. Ерохин Константин Иванович, шестьдесят восьмого года. Заволжск.
— Ну.
— Мам, он умер в две тысячи девятнадцатом. В пятьдесят один. Крановщик на «Химмаше».
Нина Петровна не поняла сразу. Она смотрела на дочь и ждала продолжения, а продолжения не было. Его перевели тогда в областную, в Иваново, — обычное дело, ночью решили, утром увезли, — и он выжил, и тридцать два года ходил по Заволжску, через мост, двадцать минут на автобусе. Покупал хлеб. Ставил машину под окном. Всё это время она носила в себе его смерть, аккуратно, как носят осколок, и никому не показывала, а он жил.
В августе она поехала. Улица Мира, второй этаж, в подъезде пахло жареным луком, а на кухне была клеёнка с подсолнухами, вытертая в углу до белого. Дочь Кости, Ольга, полная, сорока пяти лет, разливала чай и всё подвигала вазочку.
— Папа про вас рассказывал, — сказала она. — Не про вас, конечно. Про сестричку. Он говорил: обещали мне, что до утра доживу, — значит, всё, отменять поздно. Он этим отшучивался всю жизнь. И свет ночью не выключал. Мама ругалась, а он: не трогай, мне так спокойнее.
Нина Петровна достала из сумки часы, завёрнутые в носовой платок.
Ольга долго держала их на ладони, потом сказала:
— Он их искал. Думал, в аварии потерялись.
Обратно она уезжала с сумкой, в которую Ольга насовала банок: смородина, огурцы, какое-то повидло из ранеток. Автобус на шестнадцать сорок опаздывал. Ручки резали пальцы, моросило, у остановки мужик грыз семечки и сплёвывал под ноги, за Волгой один за другим загорались окна Кинешмы, целыми этажами сразу.
Нина Петровна стояла и не перекладывала сумку в другую руку.

