Межа
Смородиновый куст стоял ровно на меже – старый, в руку толщиной у комля, посаженный еще Любиной свекровью в семьдесят девятом, когда участки в садовом товариществе «Заря» под Слободским только нарезали и никаких заборов там не было, а были колышки, натоптанная дорожка да общая бочка с дождевой водой на четыре семьи.
Люба и Рая продружили тридцать один год. Ездили одним автобусом, сто шестым, с рыночной площади в половине седьмого, чтобы успеть на первый рейс, везли в клетчатых сумках рассаду, укутанную в мокрые газеты, и обе всю дорогу стояли, потому что сидячих мест не хватало, а уступать друг другу было смешно. Рая пекла шаньги с картошкой и приносила их через межу в вафельном полотенце, еще горячие, и Люба ела их прямо у грядки, обжигаясь и вытирая пальцы о фартук. Люба отдавала взамен свои огурцы, потому что у Раи огурцы почему-то не шли – вяли, желтели, хоть плачь над ними.
Поссорились они в июле четырнадцатого, в самое пекло.
Рая срезала ветки, которые свесились на ее сторону и затеняли перцы. Срезала не тайком: стояла в резиновых перчатках и щелкала секатором, а Люба вышла из бани с тазом и увидела. И сказала. Слово было не страшное, но сказано было громко, и Рая ответила, и через минуту они обе говорили такое, чего между ними за тридцать один год не случалось ни разу. Через неделю Раин зять привез профлист, зеленый, и поставил забор в два метра – от дороги до самого оврага.
Двенадцать лет.
Профлист ничего не скрывает, только глаза. Люба знала соседскую жизнь по звукам: заскрипела калитка – приехала; чиркнула спичка, потянуло дымом – растапливает; кашель, сухой и долгий, – значит, опять к осени слегла. И что Раин Виктор умер в девятнадцатом, Люба поняла по тому, как три дня подряд во дворе разговаривали чужие голоса. Не пошла. Постояла у забора, послушала, ушла в дом и весь вечер перебирала на клеенке смородину с того самого межевого куста, который родил как ненормальный. Половина ягод падала на Раину сторону, и там их никто не собирал, они лежали в траве и бродили на солнце, и осы гудели над ними до самых заморозков.
В мае двадцать шестого на Раиных воротах появилась бумажка: «Продается» и восемь цифр синим маркером, уже расплывшихся от дождя.
Люба стояла и смотрела на эту бумажку неприлично долго. Потом обошла кругом, через дорогу, и постучала в парадную калитку, как чужая.
Рая открыла в старой Викторовой рубахе навыпуск. Она сделалась маленькая и желтая, и руки у нее были в земле по локоть.
– Уезжаю, – сказала она, не здороваясь, будто они разговаривали вчера. – Настя забирает. У них в Кирове двушка, мне комнату выделили.
– А куст? – спросила Люба и сама не поняла зачем.
Рая посмотрела на нее и вдруг заплакала – беззвучно, только рот дернулся.
– Люба. Ты что, до сих пор думаешь, что мы из-за веток?
Они сели на скамейку у бочки. Рая говорила медленно, вытирая лицо тыльной стороной ладони, чтобы не мазаться землей.
В тот июль Славке, младшему, было девятнадцать. Он второй месяц не работал, сидел с ребятами у гаражей и приезжал в сад только поесть. И Люба тогда, в жаре, в крике, над этими несчастными перцами, сказала ей: «Ты за сыном лучше следи. Насмотрятся на такую мать и сядут».
Люба этого не помнила. Совсем. Она помнила секатор, помнила таз, помнила, как гудели осы над падалицей, – а слов не помнила.
Славка сел в шестнадцатом. Четыре года, потом полгода воли, потом еще три.
– Я с этим двенадцать лет живу, – сказала Рая. – Ты сказала – и оно сбылось. Я тебя не потому не пускала, что злая. Я тебя видеть не могла, потому что ты как в воду глядела.
Люба сидела и слушала, как за забором, на ее собственном участке, капает из шланга, который она забыла закрыть.
Провозились до вечера – обобрали смородину с обеих сторон, потому что оставлять ее покупателям было жалко. Ягода была мелкая, тугая, пахла клопом и детством, и руки у обеих сделались лиловые. В восьмом часу приехала Настина машина, и из нее вышел Славка – стриженый, широкий, с седыми уже висками в тридцать один. Он молча взял оба ведра и понес к багажнику, а на второй ходке спросил у Любы, не тяжело ли ей одной таскать воду, и сказал, что калитку надо перевесить, петля просела, он бы за полчаса управился, если найдется дрель.
Уже в темноте Рая сунула ей в руки полиэтиленовый пакет с черенками, мокрыми, срезанными наспех.
– Посади с той стороны, – сказала. – Где солнце.
Автобус сто шестой отходил от поворота в девять двадцать. Люба стояла на остановке, держала пакет обеими руками, как держат что-то живое, и все оглядывалась на зеленый профлист, который в сумерках был уже не забор, а просто темная полоса, ничего не значащая.

