Прищепка
Коробку с игрушками мать доставала сама, тридцатого, после обеда, и никому не позволяла помогать. Коробка была из-под чайного сервиза «Мадонна», угол её обмотан скотчем в четыре слоя, а внутри всё лежало в вате, пожелтевшей от времени и пахнущей одновременно пылью и старой аптекой.
Артём приехал в Йошкар-Олу тридцатого утром, из Нижнего, на своей «Гранте», с женой Ирой и сыном Гошкой. Гошке было семь, он всю дорогу спал, а на подъезде проснулся и всю Пролетарскую спрашивал, где тут замок, ему в саду сказали, что в Йошкар-Оле есть замок.
Мать, Валентина Егоровна, встретила их в фартуке, с руками в муке, и сразу заговорила про сосну — что сосны в этом году дорогие, по восемьсот, что она взяла у мужика за ДК за пятьсот, потому что кривая с одного бока, а кривой бок к стене. В квартире пахло сосной, пирогом с капустой и мандаринами. Мандарины лежали в дуршлаге на подоконнике, сеткой, как всегда.
Игрушки вешали втроём. Гошка стоял на табуретке и вешал только те, что не бьются: пластмассового снеговика, гнома из фольги. Бабушка подавала. Гирлянда с лампочками-фонариками, перемотанная в двух местах синей изолентой, мигала через раз, но мигала.
Дирижабль мать повесила сама. Как всегда — последним, как всегда — на вторую ветку справа, на уровне глаз. Стеклянный, длинный, серебристый, с облупившейся красной звёздочкой на боку, на металлической прищепке. Он был старше Артёма и старше квартиры.
— Не трогаем, — сказала мать Гошке. — Это дедов. Дед из Мурманска привёз.
Гошка кивнул. Артём, как обычно, почувствовал внутри что-то тёплое и тугое, будто в груди развернули шарф.
Отца он помнил кусками. Высокий, руки в наколках, курил в форточку, приезжал с вахты раз в полгода, привозил рыбу в газете и один раз — настоящий кассетник. Ушёл, когда Артёму было одиннадцать. Умер в две тысячи четвёртом, в Апатитах, они с матерью узнали через полтора года. Всю жизнь, когда мать доводила его придирками, когда пилила за Иру, за машину, за то, что редко звонит, — Артём про себя думал одну и ту же короткую фразу: зато отец про меня помнил.
Дирижабль разбился тридцать первого, в четыре часа дня.
Гошка тянулся за пультом, зацепил ветку локтем, прищепка соскочила, и стекло легло на паркет с тихим, некрасивым звуком — не звоном, а хрустом. Стало очень тихо. Ира ахнула. Гошка сжался и стал ждать крика.
Мать вышла из кухни с лопаткой в руке, посмотрела на пол и села на диван.
— Ну вот, — сказала она.
И засмеялась. Смеялась секунды три, а потом закрыла лицо ладонью, в которой была лопатка, и сказала уже совсем другим голосом:
— Тём, сядь. Я тебе одну вещь скажу, а то помру, и никто не скажет.
Он сел.
— Не привозил отец никакого дирижабля. Он вообще ничего не привозил, кроме рыбы. Это девяносто третий год, декабрь. Он обещал на Новый год приехать. Ты весь месяц у окна сидел, помнишь, у нас окно на остановку выходило? Каждый троллейбус встречал.
Артём этого не помнил. Совсем.
— Он не приехал. И не позвонил. Я тридцать первого утром пошла на Центральный рынок и продала серёжки. Материны, с гранатами. Взяла за них четыре тысячи, тогда это ничто было, и в «Культтоварах» на Советской купила самую красивую игрушку, какая была. И под ёлку положила. И записку: «Артёмке от папы». Я левой рукой писала, чтобы почерк не мой.
Она помолчала.
— Ты потом с этим дирижаблем полдня по квартире ходил. Я на кухне сидела и думала: господи, только не спроси про марку, только не спроси, откуда почтой. А ты не спросил.
Гошка тихо, бочком, ушёл в комнату. Ира встала и пошла за веником.
— Я его тридцать лет вешала, — сказала мать. — Каждый год руки тряслись. И каждый год думала: ну и пусть. Пусть у него хоть что-то от отца будет.
Артём сидел и смотрел на осколки. Их было не много — стекло было тонкое, довоенной какой-то тонкости, и разлетелось почти в пыль. Только прищепка лежала целая, отдельно, и кусок бока со звёздочкой.
Он поднял этот кусок и прищепку, отнёс на кухню, завернул в салфетку и положил в коробку из-под «Мадонны», в вату, на самое дно. Потом вернулся, взял прищепку, которую машинально сунул в карман, и прицепил её на вторую ветку справа, на уровне глаз.
Пустую.
В комнате пахло сосной и подгоревшим пирогом. Мать встала, сказала «ой, батюшки», и убежала на кухню, и оттуда сразу загремела противнем и стала кричать, что всё, всё пропало, теперь только в магазин, а магазин до шести.

