Что лежало в двенадцатом томе
К среде она прибралась.
Это было глупо – прибираться к букинисту, который придет смотреть на корешки, – но Надежда встала в шесть, вымыла полы, протерла подоконники и даже вытащила из-под кровати старый пылесос «Тайфун», который Виктор чинил в позапрошлом году и после починки сказал: «Ну, Надь, теперь до нас доживет».
Пылесос работал.
Она пропылесосила комнату, потом коридор, потом снова комнату – просто чтобы шумело. Два месяца она не могла привыкнуть к тишине. Не к отсутствию Виктора – к отсутствию звуков, которые он производил: как гремит крышкой чайника, как шаркает в тапках, как в половине одиннадцатого щелкает выключателем в ванной.
Тишина стояла плотно, как вода.
После пылесоса Надежда напекла блинов. Тоже глупо – но не поить же человека пустым чаем.
Пока пеклись, она посмотрела на стеллажи и попробовала сосчитать, сколько там книг. Сбилась на трехстах. Прикинула по полкам: сорок полок, на каждой по сорок-пятьдесят.
Тысячи две.
Тысяча девятьсот восемьдесят четвертая книга – это была «Мартин Иден», куплена в Балакове, в командировке, за рубль двадцать. Она это помнила, потому что Виктор все записывал: у него в столе лежала тетрадь, где по годам шел список – что купил, где, почем. Он вел ее с семьдесят третьего.
Надежда достала эту тетрадь вчера, посмотрела первую страницу и убрала обратно.
Гена приехал в среду, в двенадцатом часу, и оказался не Геной, а Геннадием Павловичем – грузным мужчиной под шестьдесят, в свитере с катышками, с холщовой сумкой и запахом валидола.
– Здравствуйте, – сказал он в дверях. – Вы Надежда Ильинична? Соболезную.
– Спасибо, – сказала Надежда.
Он разулся, аккуратно поставил ботинки носками к стене и прошел в комнату, и там сразу, не садясь и не разговаривая, повернулся к стеллажам.
Стеллажей было четыре. Виктор делал их сам в семьдесят девятом, из сосны, покрывал морилкой в два слоя, и они стояли от пола до потолка вдоль всей длинной стены.
Гена подошел вплотную и стал смотреть.
Он смотрел долго – минут пять, – водя глазами по корешкам сверху вниз, потом еще раз снизу вверх, и Надежда стояла в дверях и почему-то волновалась, как на экзамене.
– Ну что, – сказал он наконец. – Библиотека хорошая.
– Правда?
– Правда. Собиралась с умом. – Он ткнул пальцем. – Вот это «Библиотека всемирной литературы», двести томов, полная?
– Полная.
– Полная – редкость. Обычно четырех-пяти не хватает, потому что давали по подписке, а подписку теряли.
Он вытянул один том, раскрыл, понюхал – буквально понюхал, поднеся к лицу, – и поставил обратно.
– Только вот беда, Надежда Ильинична, – сказал он. – Никому это не нужно.
– Как не нужно?
– А вот так. – Гена повернулся к ней. – Вы поймите, я вам не цену сбиваю, я объясняю. Кто это покупал? Люди вашего с вами поколения. Им сейчас семьдесят-восемьдесят. Они не покупают, они сдают. Ко мне за неделю четыре такие библиотеки приносят.
– А молодые?
– Молодые в телефоне читают, – сказал он. – И правильно делают, между нами. Оно и удобнее, и в квартире место.
Он сел на стул, вытер лоб платком.
– Значит, так, – сказал он. – Что беру. «Всемирку» беру всю, но по сорок. Восемь тысяч за двести томов.
Надежда молчала.
– Подписные Чехова, Толстого, Тургенева – эти по тридцать, они везде есть. Детская, вот эта полка – детскую беру дороже, детскую спрашивают, у людей внуки. Справочники и техническое – извините, это на выброс, за это даже макулатурщики не дают.
– Сколько всего? – спросила Надежда.
Гена посчитал в блокноте.
– Тысяч восемнадцать, – сказал он. – Плюс-минус.
Восемнадцать тысяч.
Надежда посмотрела на стеллажи.
Тридцать восемь лет. Очереди за подпиской, макулатура, которую Виктор возил на санках зимой в семьдесят шестом, талоны, переплаты у спекулянтов, поездка в Москву за «Мастером и Маргаритой», из-за которой они полгода не покупали ей пальто.
Восемнадцать тысяч.
– Хорошо, – сказала она.
Гена посмотрел на нее внимательно.
– Надежда Ильинична, – сказал он. – Вы не торопитесь.
– Я не тороплюсь.
– Торопитесь, – сказал он. – Я это вижу, я тридцать лет по квартирам хожу. У вас муж умер два месяца назад, и вы сейчас хотите все выкинуть, чтоб не смотреть. Я вам вот что скажу: половина потом жалеет.
Надежда молчала.
– Давайте так, – сказал Гена. – Вы сегодня отберите то, с чем не расстанетесь. Хоть двадцать книг, хоть пять. А я в пятницу приеду и заберу остальное.
– Мне не с чем не расставаться, – сказала Надежда. – Я их не читала, Геннадий Павлович. Их он читал.
– Тем более отберите, – сказал Гена и стал обуваться.
– Блинов поешьте, – сказала Надежда.
Гена посмотрел на нее, вздохнул и разулся обратно.
Они сидели на кухне минут двадцать. Он ел блины, обстоятельно, макая в сметану, и рассказывал – видимо, из вежливости, чтобы заполнить.
– Я почему говорю – не торопитесь, – сказал он. – Был у меня случай в две тысячи девятнадцатом. Женщина, вроде вас, муж умер, библиотека большая. Я взял, увез. Через полгода она мне звонит: Геннадий Павлович, а вы не помните, там был Пришвин, синенький такой? Я говорю: помню. Она: а можно выкупить обратно? Я говорю: продан. Она молчит, молчит, а потом говорит: у него там на форзаце было написано.
– Что написано?
– А я почем знаю, – сказал Гена. – Я на форзацы не смотрю, у меня их тысячи. Она мне так и не сказала. Только я потом полгода вспоминал этот разговор.
Надежда сидела, обхватив чашку.
– У нас ничего не написано, – сказала она. – Виктор не подписывал книги. Он говорил: книга не открытка.
– Ну и хорошо, – сказал Гена. – Значит, вам легче.
Он ушел, а Надежда осталась стоять посреди комнаты.
Она простояла так довольно долго. Потом принесла из кухни табуретку и стала снимать книги.
Работа оказалась тяжелая. Она делала стопки по десять – больше не могла поднять – и носила их к двери, и через час у нее тряслись руки, а стеллажи опустели едва на четверть.
Пыль поднялась столбом. В солнечном луче от окна она висела плотно, как дым.
За книгами обнаружилась стена – и это оказалось неожиданно страшно: обои там были яркие, не выцветшие, с рисунком, который Надежда напрочь забыла. Тридцать восемь лет она жила в комнате и не знала, какие у нее обои.
Книги оказались не просто книгами. Это она поняла к третьей стопке.
Вот «Королева Марго» – с оторванным углом обложки, потому что Ленка в детстве грызла. Вот «Библиотечка военных приключений» в мягком, четыре штуки, покупались в киоске на вокзале, когда ездили к Викторовой сестре в Пензу. Вот двухтомник Ильфа и Петрова, из которого Виктор цитировал по любому поводу, до того часто, что Надежда однажды сказала: «Витя, у тебя своих слов не осталось».
Вот томик Есенина – тонкий, потрепанный, с закладкой на одной и той же странице последние лет двадцать.
Она открыла на закладке. Закладка была трамвайным билетом. Стихотворение – «Ты жива еще, моя старушка».
Надежда закрыла книгу и положила ее отдельно, на стул.
Потом подумала и положила обратно в стопку, потому что если начать откладывать, то отложится все.
К четырем часам она добралась до Чехова.
Чехов стоял на второй полке снизу, двенадцать томов, темно-зеленые, с золотым тиснением. Издание пятьдесят четвертого года, еще родительское – его привезли из Ленинграда после смерти Викторовой матери.
Надежда стала снимать по три.
Первый, второй, третий. Четвертый, пятый, шестой. Седьмой, восьмой, девятый. Десятый, одиннадцатый.
Двенадцатый не вынимался.
Она потянула – он подался туго, как будто разбух, и вышел вместе с чем-то, что торчало из него сверху и цеплялось за полку.
Из тома выпал конверт.
Он упал на пол лицевой стороной вниз, и Надежда, стоя на табуретке с томом в руках, посмотрела на него сверху.
Слезла. Поставила Чехова на стопку. Подняла конверт.
Конверт был старый – желтоватый, плотный, из тех, что продавались на почте по копейке, с гербом в углу. В правом верхнем углу была наклеена марка: синяя, с изображением какого-то собора, номиналом двести пятьдесят рублей.
Двести пятьдесят рублей – это девяносто четвертый год, инфляция, когда буханка стоила семьсот.
Марка была без штемпеля.
Конверт заклеен.
Надежда перевернула его.
Адрес был написан от руки, синей шариковой ручкой, аккуратно, печатными буквами по строчкам:
«443093, г. Самара, ул. Мориса Тореза, д. 14, кв. 62.
Пахомову Аркадию Львовичу».
Она читала это секунды три.
Потом у нее подкосились ноги, и она села – не на стул, а прямо на стопку книг, и стопка поехала, и она чуть не упала, и книги рассыпались по полу.
Почерк был Викторов.
Она знала его сорок лет. Знала эту манеру писать адреса печатными буквами – он говорил, что на почте у него все равно ничего не разберут, и выводил по одной букве, как чертежник. Знала эту его «Р» с длинной ножкой и «Д» с петлей.
Надежда сидела на полу среди рассыпанного Чехова и держала конверт двумя руками.
Аркадий Львович Пахомов.
Она не слышала этого имени сорок лет – и, услышав его сейчас, произнесенное даже не вслух, а внутри головы, почувствовала, как оно легло на язык знакомо, как ложится слово, которое ты когда-то произносил по сто раз в день.
Она перевернула конверт обратно.
На лицевой стороне, кроме адреса и марки, было еще кое-что: в нижнем левом углу, простым карандашом, очень мелко, стояли две цифры и слово.
«12 мая».
Надежда закрыла глаза.
Двенадцатое мая.
Тридцать один год подряд Виктор в этот день брал отгул.
Это была семейная шутка. Он ничего не объяснял: просто в начале мая говорил – «Надь, двенадцатого я не работаю», и они куда-нибудь ехали. В Елшанку на озеро. В Ботанический. Один раз, в двухтысячном, он повез ее в Ульяновск, просто так, на автобусе, на один день, и они там гуляли по набережной и ели пирожки, и вернулись в одиннадцать ночи.
Она смеялась над ним. Она говорила: «Вить, ну у тебя же день рождения одиннадцатого, ты опять на день промахнулся». А он отвечал: «Ну промахнулся».
Тридцать один год.
С девяносто четвертого.
Надежда открыла глаза и посмотрела на конверт.
Она уже знала, что внутри. Она поняла это в ту секунду, когда увидела фамилию, – не догадалась, а именно вспомнила, как вспоминают то, что все эти годы лежало где-то в глубине, под спудом, не потерянное, а просто убранное подальше.
Двенадцатое мая восемьдесят пятого года.
Она сидела за кухонным столом в этой самой квартире и писала письмо, а Ленка спала в комнате, а Виктор был в командировке в Тольятти, и должен был вернуться в пятницу, и Надежда точно знала, что в пятницу она отдаст ему это письмо в руки. Или не отдаст, а положит на стол и уйдет.
Она писала его четыре часа. Исписала три листа с двух сторон, потом порвала и написала заново, короче.
Аркадий Пахомов был из Куйбышева и приезжал к ним на завод дважды в год – на курсы повышения, две недели весной и две осенью. Инженер-конструктор, сорока двух лет, с седой прядью надо лбом и с манерой рассказывать анекдоты, не улыбаясь.
Ничего не было. Вот это Надежда помнила совершенно точно, и это было хуже всего: если бы что-то было, все было бы проще.
Была столовая, где они садились за один стол, потому что оба приходили в половине первого. Была прогулка до общежития. Был один раз кинотеатр «Победа», куда пошли вчетвером, с Зинаидой Петровной и ее мужем, и Надежда весь сеанс сидела и чувствовала левым локтем чужой рукав.
И был поезд в марте.
Их отправили на два дня в Сызрань, вдвоем, по накладным. Обратно ехали ночью, в общем вагоне, и в вагоне было холодно, и Аркадий отдал ей свое пальто, а сам сидел напротив в пиджаке, и они проговорили до четырех утра.
Вот в этом поезде она ему и сказала.
Сказала совершенно неожиданно для себя, посреди разговора про то, как трудно доставать запчасти. Просто замолчала на полуслове и сказала: «Аркадий, я вас люблю».
Он долго молчал. Потом спросил: «И что вы собираетесь делать?»
А она сказала: «Ничего».
И они доехали до Куйбышева, и он вышел, а она поехала дальше.
А в пятницу Виктор приехал и с порога сказал: «Надь, я нам путевки достал в Анапу, на июль, три штуки, представляешь?» – и стоял в прихожей счастливый, в мокром от дождя плаще, с портфелем в руке.
И она не отдала.
Она положила письмо в двенадцатый том Чехова, потому что двенадцатый – это про двенадцатое мая, и потому что Чехова в этом доме читал только Виктор, а до двенадцатого тома он еще не дошел, он читал по порядку и был на восьмом.
Надежда сидела на полу.
Она вспомнила про восьмой том – и вот от этого ей стало по-настоящему плохо.
Потому что Виктор читал по порядку. Всегда. Всю жизнь. Он не мог взять с полки книгу через одну – это было у него что-то вроде принципа, он и сериалы так смотрел, и в кино не ходил, если пропустил первую часть.
Значит, до двенадцатого тома он дошел.
Значит, он его открыл.
Значит – и это Надежда осознала так ясно, как будто ей сказали вслух, – он прочитал.
Прочитал, вложил обратно, купил конверт, наклеил марку за двести пятьдесят рублей, надписал печатными буквами адрес человека, которого никогда в жизни не видел.
И не отправил.
И поставил в углу карандашом: «12 мая».
И потом тридцать один год брал двенадцатого мая отгул и возил ее на озеро.
И ни разу – ни разу за тридцать один год, ни в ссоре, ни в обиде, ни выпив, ни в больнице, где лежал последние три недели и говорил уже с трудом, – не сказал ей ни слова.
Надежда положила конверт на пол рядом с собой и заплакала.
Она плакала первый раз с февраля. На похоронах не плакала, на девять дней не плакала, на сорок дней сидела с сухими глазами и злилась на себя за это, потому что все смотрели.
А теперь сидела на полу в пыли, среди рассыпанных томов, и выла в голос, зажимая рот рукой, – и не могла остановиться минут двадцать.
Она поднялась с пола, держась за стеллаж, и стала собирать рассыпанные тома. Складывала по номерам, потому что иначе не могла: у нее, как у Виктора, была эта потребность в порядке, и они над ней всю жизнь подшучивали друг у друга.
Первый, второй, третий.
Собрав все, она отнесла стопку на подоконник и поставила там, у самого окна, где света больше.
Потом встала, умылась и позвонила Гене.
– Геннадий Павлович, – сказала она. – Извините. Я передумала.
– Совсем? – спросил он спокойно, как человек, который слышит это не в первый раз.
– Нет, – сказала Надежда. – Не совсем. Вы приезжайте в пятницу, забирайте. Только Чехова я оставлю.
– Все двенадцать?
Надежда посмотрела на конверт, лежащий на кухонном столе.
– Все двенадцать, – сказала она.

