Глава 1. Кому что
— Замок я поменяла, — сказала Лида, не оборачиваясь. — Твой ключ больше не подойдет.
Вера так и стояла на площадке третьего этажа с ключом в руке. Ключ был старый, латунный, на кольце с пластмассовой рыбкой, которую ей когда-то купили в Анапе. Двадцать восемь лет она возила его с собой из квартиры в квартиру, из сумки в сумку, и ни разу им не пользовалась. Просто не выбрасывала.
— Когда? — спросила она.
— После девятого дня. Тут ходили всякие. Из собеса, из церкви, какой-то мужик про счетчики. Я не знаю, у кого еще ключи были. У тебя, например.
Лида наконец повернулась. Она похудела с похорон, и от этого стало видно, как она похожа на мать: тот же острый подбородок, та же манера держать голову чуть набок, будто прислушиваясь, не фальшивит ли кто. Волосы стянуты резинкой от банковской пачки, на кофте катышки. В руке рулон мусорных пакетов.
— Заходи уже. Разувайся, я полы мыла.
В квартире пахло корвалолом и антоновкой. Яблоки лежали на газете под батареей в прихожей, как лежали всегда, каждую осень, сколько Вера себя помнила. Кто-то их привез, подумала она. Кто-то привез маме яблоки, а она уже не успела.
— Это Галина Степановна, — сказала Лида, проследив ее взгляд. — С дачи. Принесла на поминки, а я забыла выставить. Возьми себе, если хочешь, они гниют.
— Потом.
— Потом их выкинуть придется.
Вера сняла ботинки и поставила их на коврик ровно, носками к стене. Мама всегда требовала носками к стене. Лидины кроссовки валялись посреди прихожей, один на боку.
В большой комнате было не узнать. Ковер свернут и перетянут бечевкой, шторы сняты, окна голые, отчего комната сделалась меньше и старше. Вдоль стены стояли коробки из-под бананов, и на каждой черным маркером, Лидиным крупным почерком: «ПОСУДА КУХНЯ», «ПОСТЕЛЬНОЕ», «В ЦЕРКОВЬ», «ВЫКИНУТЬ», «ТИМОШЕ». Коробки с надписью «ВЕРЕ» не было. Вера это заметила, и ей стало стыдно, что заметила первым делом.
— Ты все уже сделала, — сказала она.
— Не все. Шкаф не трогала и сервант. — Лида бросила пакеты на диван. — Я тебя ждала. Ты же сама написала: не разбирай без меня.
— Я написала, что приеду в субботу.
— Сегодня среда, Вера. Суббота была позапрошлая.
Вера не ответила. На позапрошлую субботу у нее был заказ, срочный перевод договора поставки, сорок страниц, и она сказала себе, что это важнее, потому что за перевод платят, а квартира никуда не денется. Квартира и правда никуда не делась. Делась Лида: две недели одна среди маминых вещей.
У окна стояло пианино «Лирика», темное, с треснувшей полировкой на крышке. На нем, как на комоде, лежали квитанции, очки в футляре, моток бинта, стопка «Рыбинской недели» и фарфоровая балерина без руки. Руку отбила Вера, в девятом классе, мячом. Мама тогда ничего не сказала, только убрала балерину на пианино, повыше, и больше ее оттуда не снимала.
Вера подошла и потянула крышку над клавишами. Крышка не поддалась.
— Заперто, — сказала Лида из кухни. — Не знаю, где ключ. Я все перерыла. Она его года три назад закрыла и не открывала. Говорила, пальцы не те.
— Она же играла каждый вечер.
— Каждый вечер она играла, когда ты тут жила. — Лида вернулась с двумя кружками. — Чай. С сахаром, другого нет, я сахар доедаю.
Кружки были разные: Вере досталась с отбитой ручкой и надписью «Лучшему педагогу», Лиде синяя, явно своя, принесенная из дома. Они сели на диван, потому что больше сесть было некуда: стулья Лида уже составила один на другой у двери.
— Как Тимоша? — спросила Вера.
— Растет. Придет к трем, будет таскать. Ты с ним поаккуратней, он на похоронах плакал, а теперь делает вид, что не плакал.
— Я поняла.
— Ничего ты не поняла, ты его видела четыре раза в жизни.
Вера поставила кружку на подлокотник. Чай был крепкий и горький, Лида всегда передерживала заварку, еще девочкой.
— Лид. Если ты хочешь мне что-то сказать, скажи. Не надо вот этого.
— Чего этого?
— Вот этого. Суббота позапрошлая. Четыре раза в жизни.
Лида посмотрела на нее долго, мамиными прозрачными глазами, и вдруг улыбнулась, криво, одной стороной.
— Я не хочу ничего говорить. Я хочу, чтобы мы разобрали шкаф, и ты уехала, и я наконец поспала. Я два года не спала, Вер. Она ночью вставала и шла на кухню ставить чайник. Три раза за ночь. А плита газовая. Ты знаешь, что такое три раза за ночь лежать и слушать, закрыла она газ или нет?
— Я предлагала сиделку.
— Ты предлагала деньги на сиделку.
— Это одно и то же.
— Нет, — сказала Лида. — Не одно.
Она встала, забрала у Веры недопитую кружку и ушла на кухню. Вода загремела в раковине. Вера посидела еще немного, глядя в голое окно. Во дворе тот же тополь, только выше. Та же железная горка, только теперь выкрашена в ядовито-зеленый. Мальчишка в капюшоне кормил голубей семечками прямо из пакета.
Шкаф они разбирали молча. Лида снимала с плечиков, Вера складывала. Мамины платья пахли нафталином и духами «Климат», которые Вера каждый год к Новому году присылала почтой, потому что мама однажды, лет двадцать назад, сказала, что других не признает. Флаконов в шкафу нашлось шесть. Все нераспечатанные, в целлофане.
Вера держала последний, прошлогодний, и не могла положить.
— Она их не носила, — сказала Лида. — Она пахла «Красной Москвой». С восьмидесятых. Ты разве не помнишь?
— Она сама сказала, что любит «Климат».
— Ну, значит, сказала. Она много чего говорила, чтобы от нее отстали. — Лида подумала и добавила тише: — Прости. Это я не про тебя.
— А про кого?
Лида не ответила. Сунула руку в карман серого маминого пальто, того, в котором мама ходила на рынок, и вытащила горсть: мелочь, фантик от «Коровки», талон на электричку до Песочного и сложенный вчетверо чек. Все это она высыпала в коробку «ВЫКИНУТЬ», но чек почему-то развернула и прочитала, шевеля губами.
— Что там?
— Ничего. Корвалол. Она все время корвалол.
Но чек Лида в коробку не бросила, а сунула себе в задний карман джинсов, и Вера это видела, и Лида видела, что Вера видела.
В три пришел Тимоша. Он был выше Веры на голову, узкий, сутулый, в огромной черной толстовке, из рукавов торчали только кончики пальцев. Один наушник в ухе, второй висел на проводе. Беспроводных он не признавал, как объяснила потом Лида: терялись.
— Здрасьте, — сказал он Вере и отвел глаза.
— Здравствуй, Тимофей.
— Тимоша, — поправила Лида. — Он не любит «Тимофей».
— Мам. Мне все равно, — сказал Тимоша. — Что нести?
Лида показала на коробки у стены. Он взял две сразу, «ПОСТЕЛЬНОЕ» и «В ЦЕРКОВЬ», и потащил к двери, задевая косяк. Вера придержала ему дверь. На пороге он остановился и, глядя куда-то ей в плечо, сказал:
— Бабушка про вас рассказывала.
— Что рассказывала?
— Ну. Разное. — Он переступил с ноги на ногу. — Что вы в детстве на пианино лучше мамы играли. А потом бросили.
— Я не бросила, — сказала Вера. — Я уехала.
— А, — сказал Тимоша, как будто это что-то объясняло, и пошел вниз по лестнице, считая ступени коробками.
К пяти в комнате стало гулко. Лида курила на балконе, приоткрыв дверь, и дым затягивало обратно, к маминым голым окнам. Раньше за это мама бы убила. Раньше Лида бы не посмела. Вера сидела на корточках у серванта и вынимала сервиз «Мадонна», перламутровый, с дамами в кринолинах, который доставали два раза в год, на Новый год и на мамин день рождения. Каждую чашку она заворачивала в газету.
— Сервиз кому? — крикнула она на балкон.
— Посмотри в списке.
— В каком списке?
Лида затушила сигарету о перила, вошла, прикрыв за собой балконную дверь, и остановилась посреди комнаты. Вытерла руки о джинсы, хотя они были сухие.
— Она список оставила. Кому что. Я его в апреле нашла, когда ей стало хуже. Он в поваренной книге лежал, в «Книге о вкусной и здоровой пище», на странице с пирогами. Я прочитала и положила обратно. А после похорон забрала.
— И молчала?
— А ты спрашивала?
Лида ушла на кухню. Слышно было, как она отодвинула холодильник и чем-то зашуршала за ним. Вернулась с тетрадным листом в клеточку, сложенным пополам. Край листа был в жирном пятне.
— Я его за холодильник засунула, — сказала она. — Чтобы не смотреть.
Вера взяла лист. Почерк был мамин, учительский, с наклоном, с петлями у заглавных. Только к концу каждой строчки он чуть съезжал вниз, будто рука уставала раньше, чем мысль.
«Кому что. Если не успею.
Лиде квартира, все бумаги в синей папке в серванте. Лиде швейная машинка, она умеет.
Тимоше часы папины и пианино. Настройщика звать Колю из школы искусств, телефон в книжке на букву Н. Пусть хотя бы попробует.
Гале шуба и все банки с балкона.
Сервиз „Мадонна“ отдать Людмиле Ивановне, она всю жизнь на него смотрела.
Книги по музыке в школу.
Остальное в церковь, кроме фотографий. Фотографии не выкидывать.
Вере ничего. Она знает почему».
Вера прочитала список два раза. Потом третий, медленно, по одной строчке, как читала трудный контракт, где в каждом слове может сидеть ловушка. Ловушки не было. Было написано просто и ясно, как мама всегда писала замечания в дневнике: «Не выучила. Знает почему».
— Ну? — спросила Лида. Голос у нее был осторожный, как будто она несла полную кастрюлю через всю комнату.
— Что ну.
— Ты знаешь почему?
Вера посмотрела на нее. На резинку от банковской пачки, на катышки, на мамин подбородок.
— Нет.
— Вера.
— Я не знаю, Лида.
— Ты уехала в девяносто восьмом и три года не звонила. Я думала, это из-за того. Я думала, вы поругались, а мне не сказали, потому что я была маленькая.
— Мы не ругались.
— Ну тогда что? — Лида вдруг сорвалась на крик, на тот самый, подростковый, из их общей детской, где у каждой была своя половина и граница проходила по щели в паркете. — Я с апреля хожу и думаю! Каждый вечер сижу тут, она спит, а я думаю: что Вера сделала? Что такого Вера сделала, что ей даже фотографии не надо? Я ее спросить хотела. Три раза хотела. А она то в памяти, то нет, а когда в памяти, мне страшно было. Понимаешь? Мне было страшно, что она ответит.
Вера сложила лист по старому сгибу и положила на пианино, рядом с однорукой балериной.
— Я правда не знаю, — сказала она. — Если бы знала, сказала бы.
— Ты бы не сказала, — ответила Лида устало. — Ты никогда ничего не говоришь. Ты присылаешь.
Они стояли по разные стороны свернутого ковра, как когда-то по разные стороны той щели в паркете, и никто не делал шага. На лестнице затопал Тимоша, ввалился, раскрасневшийся, без наушников, и остановился в дверях, почувствовав.
— Я что-то пропустил? — спросил он.
— Бери сервиз, — сказала Лида. — Отнесешь в сорок восьмую, Людмиле Ивановне. Скажешь, от бабушки.
Тимоша посмотрел на мать, на тетку, на коробку с перламутровыми дамами. Молча поднял ее и вышел.
Вера взяла со спинки дивана куртку.
— Ты куда? — спросила Лида.
— Покурю.
— Ты не куришь.
— Постою, значит.
На площадке пахло кошками и чьим-то жареным луком. Вера спустилась на пол-этажа, к окну, и прислонилась лбом к холодному стеклу. Она перебирала, как четки, все, что могла вспомнить. Девяносто восьмой. Вокзал. Мама не поехала провожать, сказала, что у нее ученик. Разбитая балерина. Невыученный этюд Черни на выпускном. Мальчик Олег, которого мама не пускала на порог. Тысяча мелочей, и ни одна не тянула на «ничего». На «ничего» не тянуло даже все вместе.
Сзади скрипнула дверь напротив маминой. На площадку выглянула Галина Степановна, маленькая, круглая, в фартуке поверх халата и в мужских шерстяных носках, и, держась за перила, спустилась на пару ступенек.
— Верочка? — сказала она. — Я так и думала, что ты. По шагам. Ты шагаешь, как Нина. Лидочка шагает, как отец покойный, а ты как Нина.
— Здравствуйте, Галина Степановна.
— Здравствуй, милая. Яблоки мои видела? Возьми, пока не пропали.
— Возьму.
Соседка не уходила. Стояла на ступеньке, теребила край фартука, и Вера вдруг заметила, что на шее у нее, поверх халата, висит красная шерстяная нитка. А на нитке маленький, почти игрушечный латунный ключик, какие бывают от шкатулок, почтовых ящиков и старых пианино.
— Лиде она велела не говорить, — сказала Галина Степановна, снимая нитку через голову. — Сказала: Вера сама спросит про пианино, в первый же день. Она знала, что спросишь.
— Что там?
— Не знаю, милая. Не открывала. Мне чужого не надо. — Галина Степановна вложила ключ Вере в ладонь и сжала ее пальцы своими, сухими и горячими. — Только она просила, чтобы ты открыла одна. Без Лиды. Так и сказала, два раза повторила: без Лиды.
Она поднялась к себе, и дверь закрылась. Вера стояла на площадке с ключом в кулаке и слышала, как наверху, в маминой квартире, Лида снова пустила воду.

