Глава 1. Лишняя строка
— Дальше не поеду, — сказал водитель и заглушил мотор. — Хоть убейте.
Глеб посмотрел в лобовое стекло. Дорога впереди была как дорога: две колеи, налитые бурой водой, березы по обочинам, в конце аллеи серый бок дома за голыми ветками. Метров четыреста, не больше.
— Там сухо, — сказал он. — Видно же.
— Видно, — согласился водитель. Он был немолодой, с красными руками, и всю дорогу от Кологрива рассказывал про щуку, которую упустил в августе. Про Ельники он не сказал ни слова, и Глеб только сейчас это заметил. — Я вас тут подожду. До трех. Если к трем не выйдете, значит, остаетесь, и я поехал.
— Мне на неделю вообще-то.
— Ну вот. — Водитель потер руль ладонью. — Значит, поехал.
Глеб вытащил из багажника сумку и кофр с ноутбуком, влез в грязь по щиколотку и пошел. За спиной не хлопнула дверь и не заурчал мотор. Он обернулся на полпути: машина стояла, водитель сидел, положив подбородок на руль, и смотрел не на него, а выше, на дом.
Усадьба Ельники была построена в тысяча восемьсот сороковых, перестроена в девяностых того же века, отдана под детский туберкулезный санаторий в двадцать четвертом году следующего и заперта в девяносто шестом. Все это было в папке, которую Глебу прислала Инна из фонда. Инвестор хотел гостиницу. Перед продажей требовалась опись и оценка движимого: мебель, печи, лепнина, все, что можно снять и продать отдельно. Работа на неделю. Глеб делал такие двадцать лет и знал, что старые дома пахнут одинаково: мышами, мокрой известкой, чужим терпением.
Этот пах яблоками.
Он остановился у крыльца и понюхал воздух, как собака. Яблок не было. Ни сада, ни падалицы, только крапива в человеческий рост, сухая, черная, и шесть колонн, облупленных до дерева. На верхней ступеньке сидел старик в ватнике и курил.
— Сомов, — сказал Глеб. — Оценщик. Мне сказали, вы в курсе.
— В курсе, — сказал старик и не встал. — Филипп Ильич. Сторож. Вы водителю скажите, пусть едет, чего он там стоит.
— Он говорит, подождет до трех.
— До трех. — Старик затянулся, посмотрел на папиросу, будто она ему что-то сказала. — Это он правильно.
Внутри было светлее, чем снаружи. Так бывает в домах, где много окон и мало мебели. Вестибюль с плиточным полом, где половина плиток ушла, лестница с чугунными балясинами, на стене доска почета санатория, выгоревшая до белого, с дырочками от кнопок. Под лестницей стояли детские санки, одни, аккуратно, полозьями к стене.
— Это чье? — спросил Глеб.
— Казенное, — сказал Филипп Ильич. — Все тут казенное. Вам бумаги где раскладывать, в библиотеке или в столовой? В столовой печь топится.
— В столовой.
— Там девушка из музея. С утра сидит.
Девушке из музея было лет тридцать пять. Она сидела за длинным столом, покрытым клеенкой, в пальто и митенках, и перед ней стояли картонные коробки из тех, в которых раньше возили бананы. В коробках были папки. Печь в углу гудела, но в комнате все равно было видно дыхание.
— Вера Андреевна, — сказала она, не поднимая головы. — Районный краеведческий. Вы Сомов? Мне сказали, вы будете смотреть мебель, а мне надо забрать архив санатория, пока ваш инвестор его не сжег вместе с забором. Я вам мешать не буду, если вы не будете мешать мне.
— Я вообще никому не мешаю, — сказал Глеб. — Это моя профессиональная черта.
Она подняла глаза. Рыжеватая, коротко стриженная, с лицом человека, который давно не спал нормально и считает это своим личным делом.
— Отлично, — сказала она. — Тогда у нас все получится.
Он разложил ноутбук на другом конце стола, достал рулетку, фонарь, лупу, пачку бирок. Руки делали привычное, а голова по привычке выстраивала дом: план из папки, два этажа, мезонин, флигель сгорел в семидесятых. Двадцать две комнаты по плану БТИ девяносто первого года. Он любил начинать с плана. План был как обещание, что дом конечный.
— У вас есть старые описи? — спросил он. — Инвентарные книги санатория. Мне бы понять, что тут было и куда делось.
Вера помолчала. Потом, не глядя, пододвинула к нему по клеенке три папки.
— Тридцать восьмой, семьдесят четвертый, девяносто шестой. Есть еще восемнадцатый год, акт национализации, но он у меня уже упакован.
— Распакуете?
— Посмотрим, — сказала она, и в этом «посмотрим» было что-то, чего он не понял.
Первые три часа прошли хорошо. Он ходил по первому этажу и клеил бирки. Буфет конца девятнадцатого века, дуб, резьба с виноградом, дверца треснута, ставим. Изразцовая печь в бывшей гостиной, зеленая глазурь, клеймо завода Кузнецова, половина изразцов цела, ставим, и дорого. Рояль без крышки и без струн, просто черный гроб на трех ногах, ставим с пометкой. В бывшей палате, где еще стояли железные кровати с шишечками, он нашел на подоконнике ряд пуговиц, выложенных по размеру, от большой к маленькой. Пыль вокруг них лежала ровно. На пуговицах пыли не было.
Он сфотографировал их и не стал трогать.
В половине третьего он вышел на крыльцо позвонить Инне. Связь ловилась только здесь, одна палочка, как нитка. Машина в конце аллеи стояла, водитель сидел.
— Глеб, миленький, как вы там? — Инна говорила быстро, всегда так, будто за ней кто-то бежал. — Все нормально? Сторож на месте? Вы нам к пятнице хоть черновик скиньте, у нас в понедельник показ.
— Скину. Инна, а кто до меня смотрел объект?
— В каком смысле?
— В прямом. Оценка, обмеры. Кто-то же ездил, раз у вас план.
— План из БТИ, — сказала Инна. — А так никто. Ну, то есть был один человек в прошлом году, от предыдущего покупателя, но он не доделал.
— Почему?
— Глеб, я не знаю, я тогда тут не работала. Вроде заболел. Слушайте, у меня вторая линия.
Она отключилась. Глеб постоял, посмотрел на аллею. Было без пяти три. Водитель завел мотор, развернулся, как на пятачке, в два приема, и уехал, не посигналив. Рыжий свет фар мигнул между березами и пропал.
Вечером, когда стемнело, Филипп Ильич принес в столовую чайник и банку тушенки и сел у печи, как у себя дома. Вера сидела над коробками. Глеб наконец открыл описи.
Опись тридцать восьмого года была написана фиолетовыми чернилами, красивым учительским почерком. Комнат жилых и служебных двадцать три. Он перечитал и открыл план. Двадцать две. Ладно, подумал он, флигель. Потом вспомнил, что флигель сгорел в семидесятых, а в тридцать восьмом его, может, считали отдельно, а может, и нет. Он открыл семьдесят четвертый. Шариковая ручка, синяя, торопливый завхозовский наклон. Комнат двадцать четыре.
— Вера Андреевна, — сказал он. — Вы в эти описи заглядывали?
— Заглядывала.
— Тут в каждой комнат больше. В тридцать восьмом двадцать три, в семьдесят четвертом двадцать четыре. Флигель к тому времени сгорел. Значит, считали не флигель.
— Значит, не флигель, — сказала Вера. Она перекладывала листы и не смотрела на него.
— А в девяносто шестом сколько?
— Посмотрите.
Он посмотрел. Акт о консервации девяносто шестого года, машинопись, три подписи, печать. Комнат двадцать пять.
Филипп Ильич подбросил полено в печь, и оно треснуло так, что Глеб вздрогнул.
— Это же ерунда, — сказал Глеб, и голос у него вышел громче, чем надо. — Люди ошибаются. Кладовку посчитали, санузел не посчитали. Я такое вижу в каждом втором доме.
— Конечно, — сказала Вера.
— А акт восемнадцатого года? Сколько там?
Она наконец подняла голову. Митенки у нее были серые, одна штопаная на большом пальце.
— Двадцать две, — сказала она. — Как на плане.
— Ну вот, — сказал Глеб. — Значит, на плане правильно.
— Значит, так.
— Вы же не думаете...
— Я ничего не думаю, Глеб Аркадьевич. Я забираю архив. У меня машина завтра в девять.
Филипп Ильич встал, взял фонарь и пошел к двери.
— Вы куда? — спросил Глеб.
— Обход, — сказал старик. — Я каждый вечер обход делаю. Первый этаж. — Он помолчал на пороге. — Наверх ночью не хожу. Там полы гнилые.
Когда его шаги стихли в коридоре, Глеб спросил:
— А там правда полы гнилые?
— Я не была наверху, — сказала Вера. — Мне и тут хватает.
Он хотел засмеяться и не засмеялся. Вместо этого снова открыл опись семьдесят четвертого и начал читать не цифру, а строки. Кровать железная, сорок шесть штук. Тумбочка, сорок шесть. Одеяло байковое, девяносто. Горшок эмалированный. Санки детские, одни. Он поднял глаза на дверь, за которой в темноте под лестницей стояли санки, и подумал, что это даже смешно: санки прожили здесь пятьдесят лет, и их никто не взял. Потом он дошел до конца описи, до подписей, и под подписями увидел еще одну строку, приписанную тем же завхозовским наклоном, но другими чернилами, почти черными.
«Комн. 24 (верх, в конце кор.). Ключ не выдан. Не описывать».
— Вера Андреевна.
— Что.
— Кто такой Лаврентьев?
Подпись завхоза стояла прямо над приписанной строкой. Лаврентьев В. П.
Вера аккуратно положила лист, который держала, лицом вниз.
— Завхоз санатория, — сказала она. — С шестьдесят восьмого по семьдесят пятый.
— Почему по семьдесят пятый?
— Потому что в семьдесят пятом он умер.
— От чего?
— Глеб Аркадьевич, — сказала она очень ровно, — я краевед, а не следователь. Я знаю, что в архиве есть приказ об увольнении по смерти. Больше ничего в архиве нет. Вам налить чаю?
Он сказал, что да. Она налила, и он заметил, что руки у нее не дрожат, а она все равно держит чашку двумя руками, как держат что-то горячее, хотя чай был едва теплый.
Ночью он лежал на раскладушке в бывшей учительской, рядом со столовой, и слушал дом.
Он всегда слушал дома. Это тоже была профессиональная черта. Старое дерево разговаривает, сохнет, садится, отпускает гвозди. Трубы стучат. Мыши, если они есть, работают как маленькие часовщики. Здесь было тихо так, что он слышал, как в столовой остывает печь: железо щелкало, раз в несколько минут.
Потом наверху кто-то прошел.
Шаги были легкие, неторопливые. Не по-стариковски шаркающие, не детские, просто шаги человека, который идет по коридору и знает, куда. От лестницы в дальний конец. Глеб лежал и считал их, потому что считать было проще, чем думать. Двадцать один, двадцать два. Двадцать три. На двадцать третьем шаги остановились. Звякнуло, будто связка ключей легла на стол. Потом скрипнул стул.
И наступила тишина, в которой он услышал, что Вера за стенкой тоже не спит: у нее была включена лампа, и полоска света лежала под дверью.
Он встал, надел брюки, пальто поверх свитера и взял фонарь. Постучал к Вере. Полоска света под дверью погасла.
— Вера Андреевна, — сказал он негромко. — Вы слышали?
Тишина. Потом, из-за двери:
— Я сплю.
— Вы не спите. У вас горел свет.
— Глеб Аркадьевич, — сказала она, и он впервые услышал в ее голосе что-то, кроме усталости, — пожалуйста, ложитесь. Утром поговорим. Утром я вам все отдам, и восемнадцатый год тоже. Только не ходите сейчас наверх.
— Там кто-то есть.
— Там никого нет, — сказала она. — Вот поэтому и не ходите.
Он постоял. Потом пошел не наверх, а к выходу. Это было разумно, сказал он себе, это было именно то, что сделал бы разумный человек: выйти на воздух, посмотреть снаружи, убедиться, что в окнах темно, что никакой бомж, никакой местный подросток не забрался в дом с сигаретами и пивом. Санки под лестницей стояли на месте, полозьями к стене. Он прошел мимо и не посмотрел на них.
На крыльце было холодно и сыро, туман висел над крапивой. Филипп Ильич сидел на ступеньке, как днем, и курил. Огонек папиросы качнулся к Глебу.
— Не спится? — сказал старик.
— Наверху кто-то ходит.
— Ходит, — согласился Филипп Ильич.
— Вы же сторож. Вы должны пойти и посмотреть.
— Я сторожу, чтобы сюда не зашли, — сказал старик. — А не чтобы оттуда не вышли. Это разные работы.
Глеб спустился с крыльца, отошел в мокрую траву шагов на двадцать и повернулся к дому. Фонарь он не включал. Дом стоял темный, длинный, с мезонином, как на старой фотографии, и Глеб стал считать окна второго этажа слева направо. Он считал их днем, машинально, когда подходил, и тогда получилось двадцать два, по числу комнат, одно окно на комнату, как бывает в таких постройках. Он был в этом уверен. У него была профессиональная память на окна.
Он дошел до двадцати двух. Справа, в самом конце, у угла, где днем была глухая оштукатуренная стена, было еще одно окно.
В нем горел свет. Тусклый, желтоватый, как от настольной лампы с зеленым абажуром. За стеклом, спиной к нему, сидел человек и что-то писал, наклонившись над столом, и плечи у него ходили ровно, как у того, кто ведет длинный столбец.
Глеб поднял телефон, чтобы сфотографировать, и увидел на экране одну палочку связи и новое сообщение, пришедшее, видимо, еще вечером. Инна переслала без комментария скан из папки прошлогоднего оценщика. Это была первая страница его описи, заполненная аккуратным незнакомым почерком. В самом верху стояло: «Усадьба Ельники. Комнат двадцать шесть».

