Голубой мундир у колонны
— Не дыши так глубоко, лопнет шнуровка, — прошептала маменька и дернула ленту на спине так, что Вера качнулась. — И улыбайся. Князь уже спрашивал о тебе у графини.
В уборной для дам пахло горячими щипцами, пудрой и мокрым мехом: с улицы все несли в себе январский мороз. Горничная графини Рахмановой подавала булавки, у зеркала две барышни Семицкие ссорились из-за одной на двоих банки с розовой помадой. Вера смотрела на свое отражение и видела платье, которое в прошлом сезоне было голубым, а теперь стало белым тарлатаном поверх того же чехла. Маменька сама спорола кружево и пустила его на рукава. Никто не заметит, сказала она. Все заметят, подумала Вера, но промолчала.
— Маменька, он старше папеньки.
— На три года. — Елизавета Андреевна поправила ей локон у виска и не опустила руку, держала ее у щеки дочери, как держат ладонь над свечой. — Он здоров, он щедр, у него дом на Английской набережной и три тысячи душ в Тамбовской губернии. А у нас, душа моя, вексель на сорок тысяч ассигнациями и Каменка в Опекунском совете. К Пасхе ее продадут с торгов. Ты хочешь, чтобы Сашенька вышла из пансиона в никуда?
Сестре было двенадцать. Она писала из пансиона письма с кляксами и просила прислать мятных пряников.
— Нет, — сказала Вера.
— Вот и умница. Князь попросит мазурку. После мазурки он будет говорить с папенькой. А ты, когда тебя спросят, скажешь да.
Она сказала это спокойно, почти ласково, и только пальцы на Вериной щеке были холодные, будто маменька не снимала перчаток всю дорогу, хотя снимала.
В зале было светло до рези в глазах. Люстры в три яруса, свечи в зеркальных простенках, паркет, натертый так, что в нем отражались подолы. Полонез уже прошел, оркестр на хорах переводил дух, лакеи в малиновых ливреях разносили оршад и шампанское. Лидия Семицкая, двоюродная Верина сестра, вынырнула из толпы, взяла ее под руку и сразу зашептала в ухо, не повернув головы:
— Смотри, у второй колонны. Нет, не так явно. Видишь голубой мундир?
Вера увидела. У колонны стоял офицер в голубом, с белыми аксельбантами, и держал руки за спиной. Вокруг него было пусто, как вокруг лужи на Невском: люди обходили это место, не глядя, и продолжали разговаривать.
— Жандарм, — сказала Лидия с восторгом человека, увидевшего медведя на ярмарке. — Ротмистр Ламин. Графиня его не звала, он сам приехал, с бумагой от Бенкендорфа, представляешь? Говорят, он кого-то ищет. Говорят, он сын уездного лекаря и выслужился из армейских. И что у него на Кавказе была история. Никто с ним не танцует.
— А он приглашает?
— Никого пока. Стоит и смотрит. Ой, он смотрит сюда.
Он действительно смотрел. Не на Лидию, которая немедленно раскрыла веер до самых глаз, а на Веру. Смотрел так, как смотрят на письмо, в котором ищут одну строчку. Потом отвел взгляд, и Вера поймала себя на том, что стоит прямее, чем нужно.
— Вера Николаевна.
Князь Аристарх Ильич Думской подошел сбоку, откуда его не ждали. Он был высок, сух, в черном фраке с орденской звездой, и от него пахло не табаком, как от папеньки, а чем-то аптечным, лавандой и камфарой. Он поклонился Лидии коротко, а Вере долго.
— Позвольте вашу книжечку.
Она подала бальную книжечку на шелковом шнурке. Князь вынул из жилетного кармана серебряный карандаш и на строчке против мазурки вывел свою фамилию: мелко, ровно, без единого росчерка. На мизинце у него был перстень с черным агатом, широкий, старинный, и камень пересекала тонкая белая жилка, будто трещина во льду.
— Я люблю мазурку, — сказал он. — В ней много говорят. А у меня к вам разговор, Вера Николаевна. Вы, верно, догадываетесь.
— Я стараюсь ни о чем не догадываться на балах, ваше сиятельство. Это портит музыку.
Лидия фыркнула в веер. Князь улыбнулся одними губами и вернул книжечку, задержав ее пальцы в своих на мгновение дольше, чем прилично.
— Остроумие в жене прекрасно, — сказал он. — Особенно когда муж умеет его ценить. До мазурки.
Он отошел к карточному столу, где папенька, красный от жары и шампанского, как раз ставил на даму пик. Вера видела, как Николай Петрович поднял на князя глаза и сразу опустил их обратно в карты. Так смотрят на кредитора. Так Сашенька смотрела на гувернантку, когда разливала чернила.
— Он уже купил тебя, — сказала Лидия тихо и без всякого восторга. — Прости. Но ведь купил.
— Замолчи.
Оркестр заиграл вальс. Вера ждала, что к ней подойдет молодой Тучков, записанный на эту строчку, но Тучков стоял у дверей в диванную и что-то горячо объяснял своему приятелю. А между ней и Тучковым, спокойно, не торопясь, шел через пустой круг паркета голубой мундир.
Он остановился в двух шагах и поклонился.
— Ротмистр Ламин. Окажите честь, Вера Николаевна.
Рядом ахнула Лидия. За спиной, Вера чувствовала это лопатками, замерла маменька. Отказать можно было кому угодно, кроме человека, о котором завтра доложат на Фонтанку, что ему отказали. Вера положила руку на его протянутую ладонь.
— Я записана на этот вальс, господин ротмистр.
— Господин Тучков только что вспомнил, что обещал вальс вашей кузине. — Он не улыбнулся. — Он очень памятлив, когда ему напоминают.
Он вел хорошо, лучше, чем она ожидала от сына уездного лекаря, и она тут же рассердилась на себя за эту мысль. Рука на ее талии лежала сухо и твердо, ровно там, где положено, и ни на полвершка ниже. Лицо у него было худое, загорелое не по-петербургски, с белым шрамом на подбородке, а глаза светлые, почти прозрачные, и в них отражались свечи.
— Вы меня рассматриваете, — сказал он на втором круге.
— Все рассматривают вас, господин ротмистр. Я просто делаю это ближе.
— Это верно. — Он повернул ее у зеркала, и в зеркале мелькнули они оба, белое и голубое. — Вас зовут Вера Николаевна Оболенцева. Вам девятнадцать лет. У вас был брат, поручик Тенгинского пехотного полка Дмитрий Николаевич. Он погиб в тридцать седьмом году, в экспедиции против шапсугов.
Вера сбилась с шага. Он поймал ее так незаметно, что со стороны это выглядело лишь лишним поворотом.
— Вы пришли сюда рассказать мне мою семью?
— Я пришел спросить. Последнее письмо от брата вы получили из Тифлиса?
— Из Ставрополя. — Она сказала это прежде, чем решила, говорить ли. — В мае. Он писал, что у него новый конь, серый, и что он назовет его Мефистофелем, чтобы позлить полкового священника. Больше писем не было. Потом пришла бумага из полка.
— Тело привезли?
Музыка вдруг показалась Вере слишком громкой, а свечи слишком яркими.
— Вы жестокий человек.
— Я задаю вопросы, Вера Николаевна. Это моя служба. Жестоким меня назовут те, кому я не задам вопросов вовремя. — Он помолчал ровно такт. — Тела не привезли. Мне это известно. Я спросил, чтобы услышать, известно ли это вам.
— Нам сказали, что его похоронили там. С другими.
— Вам сказали.
Они прошли мимо карточного стола. Князь Думской сидел теперь рядом с папенькой и держал в пальцах одну-единственную карту, не глядя в нее. Смотрел он на них. Агат на его мизинце поймал свет и погас.
— Зачем вам мой брат? — спросила Вера. — Он мертв три года. Он не может быть ни в чем виноват перед вашим ведомством.
— Мертвые редко бывают виноваты. Зато о них удобно лгать. — Ламин повел ее дальше, к окнам, где было свежее и где за стеклами лежала темная, в снегу, Нева. — У меня к вам просьба. Не отвечайте князю сегодня.
— Вы мне приказываете?
— Прошу. Жандармы тоже умеют просить, хоть об этом и не пишут в газетах.
— Мой отец должен сорок тысяч. — Она сама не знала, зачем говорит это чужому человеку в чужом мундире, но слова уже вышли, как вода из треснувшего кувшина. — Каменку продадут к Пасхе. У меня сестра двенадцати лет. Вы можете заплатить сорок тысяч, господин ротмистр? Нет? Тогда не просите.
Он посмотрел на нее внимательно, и впервые за весь танец в его лице что-то дрогнуло: не жалость, а, пожалуй, уважение.
— Векселя вашего батюшки скуплены, — сказал он негромко. — Все, до последнего. Одним человеком, через третьи руки. Скуплены за два месяца до того, как Николай Петрович сел играть с людьми, которых прежде не знал. Вам не кажется, что для случайности это слишком аккуратно?
Музыка кончилась. Он остановился, поклонился и подал ей руку, чтобы отвести на место. Ладонь у Веры была мокрая под перчаткой. Она раскрыла веер, чтобы хоть чем-то занять пальцы, и тут же сложила его: пластины не хотели расходиться, одна будто зацепилась за другую.
— Благодарю за вальс, Вера Николаевна, — сказал Ламин громко, для всех. И тихо, для нее: — До четверга. Постарайтесь дожить до четверга свободной.
Он ушел обратно к своей колонне, и пустое место вокруг него сомкнулось, как вода.
Маменька подлетела через минуту, улыбаясь так широко, что стало страшно.
— Что он тебе говорил?
— Спрашивал про Митю.
Улыбка на лице Елизаветы Андреевны осталась, но под ней что-то обвалилось.
— Что про Митю?
— Привезли ли тело.
Маменька взяла ее за локоть и сжала сквозь перчатку так, что наутро там будут синяки.
— Ты ничего ему больше не скажешь. Слышишь? Ни слова. Митя погиб. У нас есть бумага из полка. Мы отслужили панихиду у Симеона. Все.
— Маменька, вы что-то знаете?
— Я знаю, что сегодня мазурка. — Она разжала пальцы и разгладила складку на Верином рукаве, там, где спороли кружево. — Иди. Князь ждет.
Мазурку играли долго, с фигурами, с переменой дам, с тем звоном шпор, которого на этом балу почти не было: военных графиня не жаловала. Князь танцевал старомодно и точно, как, должно быть, танцевали при покойном государе, и говорил ровно столько, сколько позволяли фигуры.
— Вы вальсировали с жандармом, — сказал он на первой. — Смелый выбор.
— Выбора не было, ваше сиятельство.
— Выбор есть всегда, Вера Николаевна. Просто иногда он дорого стоит. — Он провел ее под рукой и снова оказался лицом к ней. — Я говорил с вашим батюшкой. Он счастлив. Ваша матушка, кажется, тоже. Осталось узнать, счастливы ли вы.
Она посмотрела на его руку. Агат с белой жилкой лежал у ее запястья, и ей почему-то представилось, что камень теплый, как живой.
— Я слишком взволнована, чтобы понять, ваше сиятельство.
— Это естественно.
— Дайте мне время до четверга.
Князь чуть наклонил голову. Музыка шла дальше, пары менялись, кто-то смеялся на хорах.
— Отчего до четверга? — спросил он мягко. — Отчего не до среды и не до пятницы?
Вера почувствовала, как у нее холодеет затылок под тяжелым узлом волос. Он не мог слышать. Их с Ламиным отделяла половина залы и оркестр.
— В четверг именины у Сашеньки, — сказала она. — Мне хотелось бы, чтобы она узнала первой. Из моего письма.
— Как трогательно. — Князь подал ей руку для последней фигуры. — Хорошо. До четверга. Я умею ждать, Вера Николаевна. Я ждал этого вечера очень давно, дольше, чем вы думаете.
После мазурки папенька сам отыскал ее у колонн, взял обе ее руки в свои и долго не отпускал. От него пахло вином и табаком, глаза были влажные.
— Верочка, — сказал он. — Все решено, Верочка. Он порвал векселя. При мне, в диванной. Прямо в камин.
— Все?
— Все, какие у него были. — Николай Петрович засмеялся коротко и неуверенно, как человек, который вышел из-под обстрела и еще не верит, что цел. — Ты спасла нас. Ты понимаешь? Ты всех нас спасла.
Она смотрела на его руки. На правой не было перстня с фамильной печаткой, того, с которым папенька не расставался даже в бане. Вера открыла рот спросить, и не спросила.
Разъезжались в третьем часу. На крыльце швейцар выкрикивал экипажи, лакеи бегали с фонарями, снег под полозьями скрипел, как сухой крахмал. Мороз схватил ноздри так, что больно было дышать. Маменька сразу закуталась в салоп и отвернулась к окну кареты. Папенька остался доигрывать партию у графини, пообещав вернуться на извозчике.
Карета шла по набережной. За стеклом, покрытым изнутри ледяными перьями, горели редкие фонари, и Нева лежала белая, неподвижная, будто ее тоже заложили в Опекунском совете. Маменька молчала. Вера сидела, сжимая в руках веер, и только теперь поняла, что держит его неправильно, ребром, как держат нож.
Она попробовала раскрыть его. Пластины опять не пошли. Вера поддела ногтем верхнюю, перламутровую, и почувствовала под ней что-то тонкое и шершавое.
Сложенная в восемь раз бумажка упала ей на колени.
Маменька не обернулась. Вера наклонилась к окну, туда, где проплывал фонарь у Исаакиевского моста, и развернула листок. Бумага была дешевая, серая, почтовая, какой не водилось ни в одном доме на Английской набережной. Чернила свежие, еще не выцветшие до рыжины.
«Вороненок. Не выходи за Д. Он знает, где я, и ждет, чтобы я пришел за тобой. Держись до четверга. Верь Л.»
Вороненком ее называл только один человек на свете. Он придумал это, когда ей было шесть лет и она вся перемазалась в саже, пытаясь достать из каминной трубы гнездо галки. Он смеялся тогда до слез, а потом сам полез в трубу, и их обоих выпороли в один день.
Буква «д» в слове «выходи» была написана с петлей вниз, на старинный манер, как учил их в Каменке семинарист Порфирий. Так писал только Митя.
Вера подняла глаза. Карета стояла, пропуская обоз. В переулке напротив, под фонарем, неподвижно ждали сани с поднятым верхом, и в санях сидел человек в шинели с поднятым воротником. Вера узнала его по тому, как он сидел: прямо, не касаясь спинки, будто все еще стоял у колонны.
Сани тронулись раньше, чем она успела постучать в стекло, и свернули к Сенатской площади.

