Доктор по покойникам
Свет пришел раньше шагов, желтый и низкий, он полз по беленому своду, и Дина успела вернуть ларь на место и сесть на перевернутую кадку прежде, чем в подвал спустились двое.
Первым шел дворник с лампой, вторым человек в накинутом на плечи пальто, без шапки, с саквояжем. Он остановился на нижней ступеньке и посмотрел на нее так, как смотрят на предмет, который надо описать в протоколе: сверху вниз, от головы к ботинкам, задерживаясь там, где непонятно.
– Ефим Спиридонович, поставьте лампу на бочку и не держите ее в руке, – сказал он. – Вы качаете, у меня тени пляшут.
Голос был ровный, суховатый, с той аккуратностью в согласных, какая бывает у людей, выросших в двух языках сразу.
Дворник поставил лампу. Свет успокоился.
– Барышня, вы меня слышите? Как ваше имя?
– Дина Сергеевна Астахова.
– Георгий Карлович Лемке. Я врач. Я осмотрю вашу голову, потерпите.
Он снял пальто, отдал дворнику, вымыл руки из принесенного кувшина, встал сбоку и повернул ее голову к свету так уверенно и так неласково, что Дина сразу поняла: этот человек ежедневно поворачивает головы, которые не возражают. Пальцы прошли по затылку, обошли ссадину кругом, надавили в двух местах на теменные бугры, потом на скуловые дуги.
– Больно?
– Только сама ссадина.
– Тошнит?
– Нет.
– Помните, как упали?
– Помню все. Пол ушел вниз, я упала спиной, головой ударилась о край. Не теряла сознания, считала до десяти, пальцы слушаются, зрение не двоит.
Пальцы на ее затылке остановились.
Он обошел ее спереди, поднял лампу и посветил ей в глаза, сначала в правый, потом в левый, потом снова в правый.
– Зрачки равны, – сказала Дина.
– Да, – согласился Лемке. – Равны.
Он поставил лампу и молча стал доставать из саквояжа склянку, корпию и ножницы. Дворник переминался у лестницы и сопел.
– Ефим Спиридонович, ступайте наверх, скажите Аграфене нагреть воды и постелить в кухне на лавке. И заприте пока черный ход.
– Так а барышня-то откуда взялась, Георгий Карлович?
– Вот и я думаю.
Дворник ушел. Слышно было, как он поднимается, тяжело, с остановкой на каждой третьей ступеньке, и как наверху звякает засов.
Лемке смочил корпию и приложил к ссадине. Защипало.
– Волосы придется состричь на пятак, – сказал он. – Или вы будете дорожить прической.
– Стригите.
Ножницы щелкнули несколько раз. Он работал молча, и Дина за это время успела рассмотреть его так же внимательно, как он ее. Лет сорока, может, чуть меньше. Узкое лицо, глубокая складка между бровями, свежий порез на подбородке от бритвы. Руки крупные, с короткими ногтями, вымытые до сухой белизны, и вокруг ногтей та самая красноватая кайма, которую она видела у себя в первый год работы, пока не приучилась к перчаткам. От него пахло не одеколоном и не табаком. От него пахло карболкой и очень слабо, на самом дне, тем сладковатым, что ничем не перебивается и живет в одежде отдельно от человека.
– Вы прозектор, – сказала она.
Ножницы остановились.
– Дворник вам сказал.
– Дворник сказал, что вы по покойникам. Прозектор это другое слово, и я его выбрала сама.
– Откуда женщина знает слово прозектор.
– Оттуда же, откуда мужчина.
Он положил ножницы на саквояж и сел напротив нее на ящик, поставив локти на колени.
– Хорошо. Тогда давайте не тратить время. Вы не с улицы, у вас в подвале нет ни узла, ни корзины, ни причины. Черный ход был заперт изнутри, я проверил, поднимаясь. Парадное сторожит Ефим. Вы не пьяны, не в горячке, говорите связнее меня. Как вы попали в подвал дома, в котором я живу восьмой год?
– Провалилась сверху.
– Откуда сверху? Над нами двор и дровяной сарай.
– Значит, из сарая.
– В сарае земляной пол и никакого хода вниз, – сказал Лемке. – Я третьего дня брал там ящик и стоял на этом полу обеими ногами.
Дина подняла голову. Свод над ней был тот же самый, что час назад: та же кладка, тот же рисунок швов, только чистая, беленая, без потеков и без единой трещины. Ни дыры, ни осыпи, ни кирпичной крошки на полу. Она сама была в кирпичной крошке с головы до ботинок, и крошке этой было неоткуда взяться.
– Тогда не знаю, – сказала она.
– Дурной ответ.
– Правдивый.
Лемке посмотрел на потолок, потом медленно на пол, и Дина увидела, как у него дернулась щека. Он был не из тех, кто спорит с фактом. Он был из тех, кто фактом молча давится и идет проверять.
– Встаньте, пожалуйста, – сказал он. – Ближе к лампе.
Она встала. Он поднял лампу к ее плечу и повел свет по ней сверху вниз, и вот тут его лицо изменилось по-настоящему.
Он смотрел на ее куртку.
Синяя, из плотной ткани, с двумя карманами, с воротником-стойкой и с широкой лентой посередине, а на ленте металлические зубцы. Он взял пальцами замочек и потянул вниз. Куртка разошлась. Потянул вверх. Куртка сошлась.
– Что это, – сказал он.
– Застежка.
– Я вижу, что застежка. Как она устроена?
– Зубцы входят один в другой. Их сводит вот эта деталь.
Он потянул еще раз, вниз и вверх, потом еще, и в третий раз это уже не было осмотром, это было чистое любопытство человека, которому дали в руки вещь, какой не бывает. Он опомнился и убрал руку.
– Такого не делают, – сказал он.
– Делают.
– Где?
– Далеко.
– Барышня Астахова, я сорок минут назад лег, и меня подняли к раненой в подвале. Я не в настроении для загадок. Где делают?
– В Америке, – сказала Дина.
Это было почти правдой и потому далось легко. Он выпрямился и вытер ладони о полотенце.
– Хорошо, – сказал он, и было слышно, что не хорошо. – Дайте руки.
Она дала. Он повернул их к свету ладонями вниз, потом вверх, потом взял правую и провел большим пальцем по подушечкам.
– Ногти острижены под корень, – сказал он. – Кожа на тыле сухая до трещин, а на ладонях мягкая. Так бывает у того, кто моет руки по двадцать раз на дню и держит их в растворах. Ожога от кислоты нет. Мозоли от пера нет. Мозоль есть здесь, на боковой поверхности указательного, маленькая, будто от постоянного удержания чего-то тонкого. Пинцет?
– Пинцет.
– Вы что, сестра милосердия?
– Нет.
– Фельдшерица?
– Нет.
Он не отпустил ее руку. Он смотрел на кольцо.
Дина почувствовала, как холод, который сидел у нее в груди с самого вечера, шевельнулся и стал шире. Кольцо было на левой руке, серебряное, с темным гранатом, у которого не хватало уголка. Она успела подумать, что надо было снять его еще на лестнице, и что снимать сейчас поздно, и что снять его она все равно не может.
– Бабушкино, – сказала она.
– Я не спрашивал.
– Вы собирались.
Лемке отпустил ее руку.
– Идемте наверх, – сказал он. – Здесь холодно, а вам нельзя мерзнуть до утра. Утром решим, куда вас девать и что писать в участке.
– В участок не надо.
– Разумеется, не надо, – сказал он таким тоном, что стало ясно: он это тоже уже понял и уже принял, и от этого стало не легче, а тревожнее.
Лестница была узкая, в один поворот. На выходе из подвала дохнуло теплом, щами и мокрой известкой. Двор был темный, с сугробами, черными от угольной пыли, посреди двора стояла поленница под навесом, а за ней светилось одно окно в первом этаже.
Дина остановилась на секунду и посмотрела на поленницу. Она не знала, зачем.
– Не отставайте, – сказал Лемке.
Черная лестница пахла кошками и керосином. На площадках стояли ведра и корыта, на втором этаже кто-то за дверью считал вслух и сбивался, на третьем плакал ребенок. Четвертый этаж был последним. Лемке отпер дверь ключом на веревочке и пропустил ее вперед.
Квартира была холостяцкая и странная. Прихожая как прихожая, вешалка, зеркало, галоши. Дальше начиналось не жилье.
По правой стене от пола до потолка шли полки, а на полках стояли банки. В банках, в желтоватой жидкости, лежало то, что Дина за девять лет насмотрелась в количестве, которого хватило бы на три жизни: сердце с разрезанной стенкой, кисть руки, две почки, доля легкого, черная, как копченое мясо. Каждая банка была подписана круглым мелким почерком, и в углу каждой этикетки стоял номер.
На столе у окна стоял фотографический аппарат на треноге, рядом кюветы, темная бутыль, стеклянные пластинки стопкой, переложенные бумагой, и лампа под красным колпаком.
– Садитесь к печке, – сказал Лемке. – Аграфена сейчас принесет чай.
Он ушел мыть руки. Дина села, вытянула к печке ноги в ботинках, которых здесь тоже не должно было быть, и стала смотреть на полки, потому что смотреть на банки было спокойнее, чем думать.
Аграфена вошла без стука, боком, держа перед собой поднос, и оказалась немолодой, широкой в кости, с красными руками и с платком, повязанным низко на лоб. Она поставила поднос на табурет, налила чай в стакан с подстаканником и только потом посмотрела на Дину, всю сразу, от стриженого места на затылке до ботинок на резиновой подошве.
– Матерь божья, – сказала она без всякого выражения. – В чем же вы ходите.
– В своем.
– Своем, – повторила Аграфена и поджала губы. – Вы кушайте с сахаром, у вас лицо белое. И вот еще что, барышня. Нынче вторник Страстной. В четверг стоять всенощную, а в субботу Георгий Карлович велит куличи святить, хоть сам в церковь и не ходит. Вам бы к празднику приодеться, а то в чем вас люди увидят.
– В субботу, – сказала Дина.
– В субботу, а в воскресенье Пасха. И Благовещение в один день, такого при мне не бывало ни разу. Батюшка говорил, к чему-то это.
Она забрала пустой кувшин и ушла, и в дверях еще раз оглянулась.
Дина отпила чай, обжглась и поставила стакан. Двадцать пятое марта, значит. От сегодняшнего дня до Пасхи пять суток, а от Пасхи до двенадцатого апреля еще восемнадцать. Она посчитала это дважды, потому что первый раз цифры не сложились, и второй раз сложились те же самые.
Номера на этикетках шли не подряд. Между сорок вторым и сорок четвертым не было сорок третьего. Между шестьдесят первым и семьдесят вторым стояло десять пустых промежутков. Значит, была общая нумерация, из которой на полку попала только часть, а вел он ее, судя по чернилам, не первый год.
Она встала и подошла к столу.
Стеклянные пластинки лежали эмульсией вниз, но верхняя была отложена отдельно, на белый лист, будто ее только что рассматривали. Дина взяла ее за края двумя пальцами, как берут вещественное доказательство, и подняла к лампе.
Негатив. Черное вместо белого, белое вместо черного, и все равно понятное с первого взгляда, потому что это она умела читать быстрее, чем читать буквы.
Затылок. Женский, волосы разобраны и отведены в стороны, кожа рассечена и разведена крючками, и в глубине раны видна кость. Вдавленный перелом затылочной кости, чуть левее средней линии, выше наружного затылочного выступа. Осколки загнаны внутрь. Форма следа продолговатая, с закругленным концом, длиной сантиметров пять.
Удар был один. Сзади и немного сверху.
Дина стояла с пластинкой в руках и слышала, как в ушах у нее пошел тонкий звон, будто где-то далеко вели пальцем по краю бокала.
– Положите, – сказал Лемке от двери.
Она не положила.
– Кто это?
– Положите, пожалуйста, вы держите за эмульсию.
– Я держу за края. Кто это?
Он подошел, забрал у нее пластинку, посмотрел на нее сам, будто проверяя, все ли на месте, и вернул на белый лист.
– Это женщина, которую привезли ко мне в январе, – сказал он. – Двадцати пяти или тридцати лет. Ни бумаг, ни писем, ни меток на белье. Метрика неизвестна, звания неизвестного, имени нет. В акте я записал ее номером.
– Сорок третьим?
Лемке молчал секунды три.
– Почему сорок третьим.
– У вас на полке нет сорок третьей банки. И семьдесят второй нет. Вы ведете два счета, доктор. Один для больницы, второй для себя.
– Сорок пятым, – сказал он наконец. – Она у меня сорок пятая.
Он сел на край стола и потер переносицу двумя пальцами, и Дина впервые увидела, до чего он устал.
– Кто вы такая, – сказал он тихо. – Только не про Америку.
– Скажите сначала вы. Такой перелом у вас один?
– Нет.
– Сколько?
Он посмотрел на нее снизу вверх, и складка между его бровями стала глубже.
– Четыре, – сказал он. – За шесть лет четыре. Все женщины. Все от одного удара, сзади и немного сверху, один раз, без второго. Ни одна не защищалась, ни у одной нет ничего на предплечьях. И ни у одной, барышня Астахова, нет имени. Четыре женщины, и ни одного имени на четверых. Я их так и держу: номер, рост, зубы, приметы. Пишу и жду, что кто-нибудь придет искать.
– Приходили?
– Ни разу.
Дина села обратно на стул у печки, потому что ноги вдруг решили, что им хватит.
– Где нашли четвертую, – спросила она.
– Здесь, – сказал Лемке. – Во дворе этого дома. Шестого января, под лестницей черного хода, за поленницей. Ее занесло снегом, и до Крещения ее никто не видел. А нашел ее Ефим Спиридонович, когда полез за дровами.

