Глава 1. Долг за выход
Меня выбросило обратно на кладбище Святой Агаты, между третьим и четвёртым рядом, лицом в мокрую глину.
Первое, что я сделала, — вдохнула. Это оказалось лишним. Воздух вошёл, но никуда не пошёл: лёгкие приняли его вежливо, как гостя, которому нечего предложить.
Второе, что я сделала, — посмотрела на свои руки.
Руки были пустые. Я знала, что так будет, — там, внизу, на каждом круге мне говорили одно и то же, и князь третьего круга сказал это дважды, чтобы наверняка. Оттуда не выносят ничего. Ни вещи, ни имени, ни доказательства. Только счёт.
Я села.
Шёл дождь, и он проходил сквозь меня не весь. Часть капель разбивалась о плечи и стекала по ткани, как положено. Часть шла насквозь и падала в глину подо мной, не заметив препятствия. К этому я потом привыкла, но в первую ночь смотрела на собственное плечо целый час.
Платье на мне было то самое, в котором меня хоронили. Белое. Теперь в нём были дыры — не прорехи, не разрывы, а именно дыры, круглые, с обугленными краями, там, где я стояла слишком близко к чужому огню и не отходила.
На каждом круге по семь. Я не считала специально, они посчитались сами.
За оградой кладбища горел фонарь, и под фонарём стоял человек.
Он стоял так, как стоят те, кто ждёт давно и умеет ждать: без нетерпения, чуть боком к ветру, руки в карманах. Когда я поднялась, он не шелохнулся. Когда пошла к нему через ряды, спотыкаясь о невидимые в темноте бордюры, — тоже.
Я остановилась в трёх шагах.
— Это ты меня вытащил, — сказала я.
Мой голос звучал странно. Он выходил не изо рта, а откуда-то из груди, минуя горло, и в нём была лишняя нота — низкая, тлеющая.
— Да, — сказал человек.
— Как?
— Долго.
Он вышел из-под фонаря, и я увидела лицо. Немолодое, с двумя вертикальными морщинами между бровей, с недельной щетиной. Совершенно обыкновенное. Такие лица бывают у нотариусов и у людей, которые долго носили форму, а потом перестали.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Тебе лучше не знать.
— Мне лучше знать, кому я должна.
Он усмехнулся одной стороной рта.
— Ты уже знаешь, кому ты должна. Меня зовут Юст. Идём, ты замёрзнешь.
— Я не мёрзну.
— Знаю, — сказал он. — Идём, я замёрзну.
Мы шли по ночному городу, и город меня не видел.
Это не значит, что я была невидима. Меня видели. Мужчина у пивной посторонился, пропуская. Собака подняла голову и очень внимательно проводила меня взглядом, а потом заскулила и полезла под крыльцо. Женщина в окне второго этажа перекрестилась, не понимая зачем, и задёрнула штору.
Меня видели — и тут же переставали помнить, что видели. Так забывают сквозняк.
Юст жил над бывшей часовой мастерской, куда вела внешняя лестница с обледеневшими ступенями. В комнате было три вещи: печь, стол и стена, полностью занятая полками. На полках стояли не книги. На полках стояли часы. Штук сорок, все разные, и все шли.
— Садись, — сказал он, наливая себе из тёмной бутылки. — Тебе не предлагаю.
— Мне нельзя?
— Тебе не поможет.
Он выпил, поморщился, сел напротив.
— Слушай внимательно, я скажу один раз. Оттуда никого не отпускают даром. За тебя внесён залог. Пока залог не отработан, ты не мёртвая и не живая, а на поруках. Понимаешь слово?
— Понимаю.
— Хорошо. Отрабатывать будешь ты.
— Что?
— Долги, — сказал Юст. — Не свои.
И тогда я увидела первого.
Он поднимался по внешней лестнице — я слышала шаги, и Юст их тоже слышал, потому что положил ладонь на стол ровно, как кладут карту. Дверь открылась, вошёл человек в мокром пальто, снял шляпу, поздоровался.
А над ним, от макушки до потолка, стоял столб красного света.
Не свет даже. Тёплое дрожание воздуха, какое бывает над углями, только красное и уходящее вверх, сквозь потолок, сквозь крышу, куда-то ещё выше. И в этом дрожании я видела цифру. Не глазами. Она просто была — как бывает известно, сколько времени, если проснуться среди ночи.
Одиннадцать.
— Ты его видишь, — сказал Юст. Не спросил.
— Что это?
— Недоимка. Одиннадцать лет он живёт сверх выданного. Взял взаймы, не вернул. Внизу это заметили.
Человек в пальто мирно вешал его на крючок. У него были круглые щёки и мокрые от дождя очки.
— И что я должна сделать? — спросила я, хотя знала.
— То, что теперь умеешь.
Я не хотела. Я стояла в трёх шагах от него, сжав пустые руки, и очень честно не хотела.
А потом дыры в моём платье потеплели — все двадцать одна разом, — и что-то во мне повернулось, как ключ в скважине, и я протянула руку.
Он не закричал. Это оказалось хуже всего: он не закричал, он посмотрел на меня с невероятным облегчением, будто ждал этого одиннадцать лет и наконец дождался. Пол под ним стал прозрачным, и я увидела первый круг — далеко внизу, как дно колодца, — и красное дрожание втянулось туда вместе с ним, и очки остались лежать на половице.
Юст налил себе ещё.
— Привыкнешь, — сказал он.
— Я не хочу привыкать.
— Все так говорят на первом.
Я подняла очки с пола. Они были тёплые.
Через два дня я отказалась.
Её звали Лидия, ей было под семьдесят, она держала цветочную лавку на углу Мостовой и над ней стоял столб в четыре года. Четыре — это ничего. Четыре — это как одолжить у соседа соли и забыть отдать.
Я простояла напротив её витрины два часа, до самого закрытия. Она выносила вёдра, поливала из старой лейки, ругалась с курьером и один раз, проходя мимо стекла, посмотрела прямо на меня и улыбнулась, потому что решила, что я выбираю букет.
Я ушла.
К ночи дыры на платье остыли и стали холоднее самого холода. К утру я не могла разжать пальцы. К вечеру второго дня Юст нашёл меня на полу у печи и молча сел рядом.
— Это не наказание, — сказал он. — Это счётчик. Пока ты не отработала, ты не живёшь сама. Ты живёшь тем, что отдаёшь.
— Она поливала цветы.
— Все что-нибудь поливают.
— А если я больше никогда?
— Тогда через сорок дней погаснешь ты, — сказал он. — А залог всё равно останется внесён. Просто впустую.
Я вернулась на Мостовую на третий день, за час до закрытия, и сделала то, что должна была.
Лидия успела спросить, какие мне нужны цветы.
Её часы Юст поставил на полку при мне, третьими слева, и подписал полоску тем же мелким аккуратным почерком.
Я смотрела, как он выводит буквы, и думала о том, что человек, который так пишет, делал это уже очень много раз.
— Сколько их?
— В городе? Сотни две. По стране — не считал.
— А потом? Когда я отработаю залог?
Юст поставил стакан и посмотрел на меня, и в его лице впервые за вечер что-то дрогнуло.
— Иди спать, — сказал он. — Тебе не нужно спать, но привычка — единственное, что у тебя осталось человеческого.
Я легла на лавку у печи и лежала до рассвета, глядя на сорок циферблатов.
Под утро я поняла, что все часы на полках показывают разное время. Не сбитое — именно разное, и каждые идут по-своему: одни быстрее, другие медленнее. Сорок часов, сорок сроков.
Я встала и подошла к полке.
Под каждыми часами была бумажная полоска с именем, написанным мелко и аккуратно. Я прочитала первые пять и узнала одно: человек в мокром пальто. Его часы стояли, стрелки замерли на без четверти три — на том самом времени, когда я протянула руку.
А в самом конце нижней полки, в углу, где полка упирается в стену, стояли часы без стекла и без имени.
Они шли назад.
Я стояла и смотрела, как секундная стрелка ползёт против хода, и услышала за спиной шаги Юста. Он подошёл и встал рядом, и я не обернулась.
Я подняла глаза чуть выше, на его отражение в тёмном оконном стекле.
Над ним, от макушки и сквозь потолок, стоял красный столб. Гуще, чем у человека в пальто. Старше. Я смотрела на него и знала цифру так же ясно, как знала одиннадцать.
Двести девять.
— Ты давно её видишь? — спросил Юст.
— С кладбища, — сказала я. — С первой минуты.
Он кивнул, будто мы наконец перешли к делу.
— Тогда ты понимаешь, чей залог за тебя внесён, — сказал он. — И чем именно за него платят.

