Глава 2. Передача по акту
Из склепа наверх вели двадцать две ступени. Я сосчитал их, пока поднимался, потому что считать было легче, чем думать.
– Стеша, – сказал я в спину женщине с тетрадью. – Десятую зарубку кто-то вырезал до меня. Дерево свежее. Дней десять, не больше.
– Знаю, – ответила она, не оборачиваясь.
– И вас это не беспокоит?
– Меня это не беспокоит примерно так же, как тебя беспокоит, что ты стоишь на моей лестнице в тряпичных сапогах и без шапки. – Она все-таки обернулась. – Беспокоиться будем в тепле.
Я записал в блокнот: зарубка десять, вырезана неизвестно кем, до события. Поставил рядом птичку. Птичка у меня означает: вернуться и выяснить.
Наверху был двор, снег и мороз градусов пятнадцать.
Сухой Волок оказался городком дворов на сто, обнесенным частоколом из жердей, который я, по профессиональной привычке, оценил как временную конструкцию с истекшим сроком службы. Половина жердей ушла в грунт неровно, верх завалило внутрь, и любой, кто захотел бы сюда войти, вошел бы через северный угол, не запачкав сапог.
– У вас забор падает, – сказал я.
– У нас все падает, – согласился Гордей. – Иди, не стой.
Меч я нес на вытянутой руке, острием вниз, как несут дохлую крысу. Он молчал ровно до колодца.
– Позорище, – сказал он.
– Тебе не угодишь.
– Меня несли на плече люди, которых потом писали на стенах. Меня несли, подняв, чтобы видели с крыш. А ты меня несешь так, будто собираешься меня выбросить.
– Собираюсь.
– Это, по крайней мере, честно, – сказал меч. – Из десяти носителей ты первый, кто сказал это вслух в первый же день. Обычно врут неделю.
В гриднице у Гордея топили по-белому, и это была первая хорошая новость за вечер. Вторая хорошая новость состояла в том, что мне дали горячее и не связали. Третьей новости не было.
Пока я ел, у порога топтался тот самый парень, который тянул меч из камня и не вытянул. Вблизи ему оказалось лет девятнадцать, у него были красные от мороза уши и совершенно взрослые глаза.
– Ждан, – сказал он мне. – Отдай.
– С удовольствием, – сказал я.
Все в комнате повернулись.
– Погоди, – сказал Гордей.
– Не погожу, – сказал я. – Он хочет, я не хочу. Обычная сделка. Я его отдаю, вы меня отпускаете, все счастливы.
– Отдай ему, – сказал меч мне на ухо. – Это будет очень интересно.
Вот тут я и притормозил. За семь лет я научился одному: когда вторая сторона слишком легко говорит «отдавай», надо перечитывать договор.
– Стеша, – сказал я. – Бумага есть?
Бумага у нее была. Настоящая, толстая, серая, и она выдала мне пять листов с таким лицом, с каким выдают пять листов золота. Я сел ближе к свече, разложил блокнот, взял ее перо, испортил первый лист, приспособился и написал сверху крупно:
ДЕФЕКТНАЯ ВЕДОМОСТЬ
– Что ты делаешь? – спросил Фока.
– Передаю имущество по акту, – сказал я. – С перечнем недостатков. Как положено.
– Ты передаешь Предвестника Утра, Клинок Девяти Клятв, – сказал Фока таким голосом, будто у него отняли воздух.
– Длинно, – сказал я. – Буду писать сокращенно. Витя.
В комнате ничего не изменилось, но у меня в голове наступила такая тишина, какая бывает в квартире, когда вырубают стояк.
– Повтори, – сказал меч.
– Витя. Предвестник, Вестник, Витя. Мне это еще диктовать, а у меня перо чужое.
– За тысячу двести лет, – сказал меч очень медленно, – меня называли Утренним, Клятвенным, Сизым, Долгом, Тем, Кто Не Спит. Один сумасшедший в горах звал меня Матерью. Витей меня не звал никто.
– Все когда-то бывает в первый раз.
– Пиши, – сказал он. – Пиши, писарь. Я запомню и это тоже, у меня с памятью, в отличие от твоей, порядок.
Я писал полчаса. Ждан стоял над столом и дышал мне в макушку.
Пункт первый: изделие разговаривает. Постоянно. Слышит только носитель, окружающие слышат гул.
Пункт второй: содержание речи преимущественно оценочное. Устранению не подлежит.
Пункт третий: из камня извлекается однократно, обратно не вставляется. Проверено при свидетелях.
Пункт четвертый: за каждое извлечение из ножен взимается плата в размере одного воспоминания носителя. Безвозвратно. Выбор воспоминания носителю не принадлежит.
Пункт пятый: срок службы носителя. Тут я поднял голову.
– Стеша. Сколько они жили?
Она открыла тетрадь и повела пальцем по своим двум колонкам.
– Первый три года и зиму. Второй восемь месяцев. Третий два дня. – Она читала ровно, без выражения, как читают опись. – Четвертый год и восемь. Пятая одиннадцать месяцев. Шестой шесть недель. Седьмая два года. Восьмой пять месяцев. Девятый с осени до осени, до прошлой.
– Значит, в среднем чуть больше года, – сказал я и записал.
Пункт шестой: передача возможна только добровольно и при полном знании принимающим пунктов с первого по пятый. Изделие вправе отказать.
Пункт седьмой: возврат ранее взятой памяти не предусмотрен.
Я развернул лист к Ждану.
– Читай.
– Я тебе и так верю, – сказал он.
– Читай, – повторил я. – Я семь лет смотрю, как люди подписывают не читая. Потом они мне звонят и плачут в трубку.
Он читал вслух, по складам, водя пальцем, и на четвертом пункте палец у него остановился.
– Одно воспоминание, – сказал он. – А какое?
– Не ты выбираешь.
– А если мамку? – спросил он тихо. – У меня мамка сейчас за стенкой сидит, она сюда идти боится. Если оно мамку возьмет?
– Может взять и мамку, – сказал я.
Он постоял, глядя в стол. Потом отодвинул лист, вытер ладони о рубаху и сказал, не поднимая головы:
– Давай перо. У меня брат в глуши. Второй год.
И вот тут меч сказал:
– Нет.
Гул прошел по комнате так, что задребезжала посуда на полке, и все услышали. Ждан отшатнулся от стола.
– Что значит нет? – спросил я.
– То и значит. Он не возьмет.
– Ты только что сам говорил мне отдать.
– Я говорил, что это будет интересно, – сказал меч. – Это оказалось не интересно, а мерзко. У мальчишки в голове мать, брат и хлеб. Три вещи. Он вынет меня четыре раза, и его не станет раньше, чем закончится плата. Ты не понял еще, писарь? Я беру не из воздуха. Я беру из того, что есть. У кого есть много, тот платит долго. У кого мало, тот платит быстро и один раз, целиком.
Я сидел с пером в руке и медленно понимал, что мне только что объяснили, почему третий носитель прожил два дня.
– Что он говорит? – спросил Ждан. – Он согласен?
Я посмотрел на его красные уши, на взрослые глаза, на мать, которая боится войти, и на брата, который второй год в глуши.
– Он говорит, что ты ему не подходишь, – сказал я. – Дело не в тебе. Дело в нем. Он старый и капризный.
Ждан вышел, хлопнув дверью так, что с притолоки посыпалась пакля.
Гордей проводил его взглядом и повернулся ко мне. Половины уха у него не было, а вторая половина покраснела на морозе и теперь оттаивала.
– Ты его сейчас спас, – сказал он. – И оставил меня без десятого. Это одно и то же действие, Костя Пряхин, я хочу, чтобы ты понимал.
– Я не десятый. Я приемщик.
– Это ты дома был приемщик. – Он подошел к столу, взял мою ведомость, посмотрел на нее, ничего не разобрал и положил обратно. – Пойдем, покажу, чего у нас тут принимать.
Он вывел меня за околицу.
Дорога шла вниз, к старой мельнице, и заканчивалась примерно на середине пути. Не поворотом. Не завалом. Она просто переставала быть.
Дальше начиналось серое.
Я не знаю, как это описать правильно, а описывать неправильно не хочу. Представьте немытое стекло, за которым лежит поле. Только стекла нет, а поле есть, и снег на нем есть, и мельница стоит, я видел ее крышу, и в то же время я никак не мог удержать ее в глазах: я смотрел прямо на нее, а глаза все время съезжали куда-то вбок, как съезжает взгляд с фамилии, которую не надо запоминать.
Вдоль края шла веревка на кольях, а на веревке через шаг висели колокольчики.
– Три года назад тут был кабак, огород и мой брат, – сказал Гордей. – Растет на локоть в неделю. Не рычит, не жрет, не жжет. Просто идет. Через две зимы дойдет до частокола, а нам отсюда некуда: с юга дорога перерезана, а других дорог у нас нет.
– Что с теми, кто заходит?
– Выходят, – сказал Гордей. – В этом весь ужас, что выходят. Своими ногами, целые, без единой царапины. И не знают, как их зовут. Мы их зовем пустыми. Мы вяжем их веревкой, чтоб вышли, а они выходят и стоят.
– Сколько?
– Двадцать один человек за три года. – Он сказал это, не задумываясь. Он это знал, как я знаю свои цены. – Трое из них мои носители. Седьмая вышла пустой и сидит теперь в тепле, восьмой вышел пустым и в ту же зиму замерз в поле, а девятый не вышел совсем. Клинок один во всем свете идет туда и возвращается собой, потому что у его носителя память лежит не в голове, а в железе. Вот вся наша наука, Костя. Три раза пробовали. Три раза не хватило.
Он замолчал.
– Я тебя туда пошлю, – сказал он потом. – Не сегодня. Может, не через месяц. Но пошлю. У меня за спиной четыреста человек и забор, который ты сам называл временным. Хочешь, ненавидь.
Я стоял и смотрел на серое, и у меня в голове было пусто и очень ясно, как бывает на объекте, когда понимаешь, что дом надо не принимать, а сносить.
Вечером я сделал то, чего не делал ни один из девяти. Я поставил опыт.
Мы вышли во двор со Стешей и ее тетрадью, потому что мне нужен был свидетель, который умеет писать. Снег скрипел, из хлева пахло теплой скотиной.
– Слушай меня внимательно, – сказал я мечу. – Я сейчас тебя выну. Не ради боя. Ради проверки.
– Ты уже вынимал ради проверки. Тогда, в зале.
– Я тогда вынимал, чтоб не упасть. И думал я в тот миг об одном: где тут дверь и как мне отсюда домой. – Я перевел дух. – И ты взял у меня адрес.
Меч молчал секунды три.
– Продолжай, – сказал он совсем другим голосом.
– Ты берешь не наугад. Ты берешь то, что у человека в этот миг крепче всего в голове. Я так думаю. Сейчас проверим. Я буду держать в голове одну вещь. Не самую дорогую. Я специально выбрал.
– Какую?
– План моей квартиры. Двадцать восемь метров, коридор, кухня, комната, санузел, окно на север. Я его держу в голове семь лет. Мне не жалко, я его и на бумаге начерчу.
– Так делала седьмая, – сказал меч.
– Что?
– Ничего. Тяни.
Я вынул его из ножен, которые мне дал Гордей и которые были ему велики. Клинок вышел с длинным сухим звуком, и на сизом железе отразился снег.
Ничего не случилось. Ни грома, ни света, ни боли. Просто в голове у меня стало на одну вещь просторнее.
Я вложил клинок обратно, сел на порог, открыл блокнот и начал чертить.
Коридор пошел легко. Дверь в санузел встала на место. Кухню я поставил справа, потому что она справа, и тут карандаш остановился, потому что кухня оказалась шириной в два метра, а окно в ней я помнил ровно посередине, и оно не вставало никуда: справа выходил кусок стены, слева выходил другой кусок стены, и оба они были неправильные.
Я стер. Начертил заново. Получилось хуже.
Я семь лет читаю планы. Я вижу квартиру по чертежу, как другие видят по фотографии. И я сидел на чужом пороге, на морозе, с карандашом в руке, и не мог свести коридор в собственном доме.
– Сходится? – спросила Стеша.
– Правило сходится, – сказал я. – Оно берет то, что держишь. Значит, этим можно управлять. В холодную голову.
– А в бою? – спросила она.
– А в бою человек держит в голове то, что любит, – сказал меч. – Не то, что выбрал. Поэтому в бою вы платите женами.
Я записал это в ведомость восьмым пунктом, слово в слово. Рука дрожала, и последние буквы вышли кривыми.
– Кто такая седьмая? – спросил я.
– Никто, – сказал меч.
– Ты сказал, что она делала так же. Значит, она додумалась до правила. Значит, она прожила два года не просто так. Кто она?
Меч молчал. Я успел досчитать до сорока.
– Пойдем, – сказала Стеша.
Она взяла фонарь и повела меня через двор, мимо хлева, к низкому срубу с теплой трубой. Гордей стоял у двери, будто ждал нас там весь вечер, и, ничего не сказав, снял с пробоя веревочную петлю.
Внутри было натоплено. На лавке у стены сидела женщина лет сорока, худая, чисто одетая, с гладко убранными волосами, и перебирала горох: брала из миски, смотрела, клала в другую миску. Она подняла на нас глаза, посмотрела на фонарь, на Стешу, на меня и на меч у меня на поясе, и ни на чем не задержалась.
Она посмотрела на клинок, как смотрят на полено.
– Здравствуйте, – сказал я.
Она улыбнулась вежливо и вернулась к гороху.
Меч молчал. Он молчал так, как молчит человек, у которого перехватило горло, и это было слышно, хотя не было слышно ничего.
– Седьмая, – сказал Гордей. – Вышла из глуши сама, на своих ногах, два года назад. С тех пор вот.
– Ее зовут Ласка, – сказала Стеша. – Это записала я. Сама она не знает.
Ласка положила очередную горошину в правую миску и потянулась за следующей.
– Седьмую зарубку я вырезала при живой хозяйке, – сказала Стеша. – Она сидела вот тут и смотрела, как я режу. Это единственная неправда в моей книге.

